Правда, само по себе чувство этой сопричастности, хотя, разумеется, и подпитывало пламень, не могло быть источником того жара, которым дышали произносимые им взахлеб слова, – источником этим мог быть только сам «предмет», иными словами, реальная, вновь и вновь получаемая им возможность в братском – как представлялось ему – сообществе этих нетвердо держащихся на ногах и большей частью тупо пялившихся перед собой извозчиков, грузчиков, маляров и пекарей охватить умом «монументальное величие бескрайнего космоса».
Стоило только прозвучать подбадривающим словам, как мир, и без того лишь туманно им ощущаемый, куда-то девался, и он, словно по взмаху волшебного жезла перенесенный в сказочное пространство, не помнил уже ни себя, ни окружающих; все земное, все имеющее вес, цвет и форму неожиданно растворялось для него в какой-то необратимой легкости, куда-то девался и сам «Пефефер», и казалось, что «братское сообщество» стоит уже просто под небом Господним, вперив взгляды в «монументально-величественное» пространство.
Но то, разумеется, была лишь иллюзия, ибо подвыпившая компания с маниакальным упрямством по-прежнему оставалась в «Пефефере», даже вида не подавая, что собирается хоть как-то отреагировать на одинокий призыв («Эй, народ! сейчас Янош опять нам казать будет!») обратить уже окончательно расфокусированное внимание на Валушку.
Кое-кого из них, сморенных внезапным сном в углу около радиатора, или под вешалкой, или прямо за стойкой, уже пушкой нельзя было разбудить, но даже те, кто, прервав разговор об ожидаемом завтра чудище, застыли с выпученными глазами, не сразу сообразили, о чем, собственно, идет речь, хотя было ясно – учитывая все более частые взгляды сварливого корчмаря на часы, – что относительно сути дела у обеих сторон, у свалившихся с ног, и у тех, кто еще держался, имелось безоговорочное согласие, но придать ему физическое выражение никто, кроме подмастерья пекаря, резко клюнувшего головой с синюшным лицом, никто так и не сумел.
Наступившую тишину Валушка, естественно, понял как несомненный признак нарастающего внимания и с помощью маляра, заляпанного с головы до ног известкой (автора упомянутого одинокого призыва), мобилизовав чуть ли не подсознательные резервы наземной ориентации, взялся освобождать пространство посередине окутанной табачным дымом корчмы: две сервировочные тумбы высотою по грудь, явно мешавшие их затее, они отпихнули в сторону, а когда энергичный призыв его нечаянного помощника («Ну-ка, братцы, подайтесь!») не нашел отклика у тупо вцепившихся в свои кружки мужчин, то же самое пришлось проделать и с ними, и оживление в их рядах – после некоторого замешательства, вызванного необходимостью сдать часть территории – наступило, лишь когда Валушка, еще не преодолев волнения перед выступлением, вышел на освободившееся место и, в помощь маляру, выбрал еще двух подручных из тех, кто стоял поблизости, – долговязого кривого извозчика и здоровенного малого, грузчика, которого здесь почему-то прозвали Сергеем.
Касательно маляра, уже доказавшего свой энтузиазм и сноровку участием в приготовлениях и по-прежнему весьма бодрого, у Валушки сомнений не было, иное дело двое других, которые явно никак не могли понять, что вокруг происходит и чего это вдруг их стали пихать и куда-то выталкивать; лишенные спасительной поддержки товарищей, которые подпирали друг друга своими телами, они с явным неудовольствием тупо таращились перед собой посредине корчмы; вместо того чтобы с упоением вслушиваться в пламенную – но их пониманию все равно недоступную – вводную речь Валушки, они боролись с тяжестью, давившей на их слипающиеся веки, и во мраке – все чаще, но пока только на мгновения – наваливающейся на них ночи обоих терзало такое опасное головокружение, что назвать это муторное состояние подходящим для олицетворения небесных светил с их захватывающим вращением было весьма затруднительно.
Однако Валушку, который, закончив свой, по обыкновению, бурный пролог о «должном смирении человека перед бескрайностью мироздания», уже направлялся к своим пошатывающимся помощникам, все это не особенно волновало, да он, казалось, уже и не видел этих троих, ибо, в отличие от остальных его «дорогих друзей», чью дремлющую фантазию без участия этой троицы избранных расшевелить было вряд ли возможно, ему самому для полета воображения не нужна была ничья помощь, да и вообще не нужно было никуда улетать, чтобы отсюда, из этого пустынного уголка Земли, перенестись в «бескрайний пенистый океан небес», так как мыслями и фантазиями, которые у него всегда совпадали, он без малого уже тридцать пять лет постоянно витал в волшебном безмолвии звездных просторов.
Он ничем особенным не владел, форменная шинель, почтальонская сумка через плечо, фуражка да пара ботинок – вот и все имущество, разве можно было сравнить это с головокружительными масштабами необъятной небесной сферы! И если на безграничных небесных просторах он чувствовал себя дома и был свободен, то здесь, внизу, запертый в этом ни с чем не сопоставимом по своей узости «пустынном уголке Земли», он чувствовал себя пленником этой свободы; как бывало уже не раз, он обвел восторженными глазами столь симпатичные ему, пускай мрачные и неумные, лица и, собираясь распределить хорошо всем известные роли, шагнул к долговязому возчику.
«Ты – Солнце», – на ухо прошептал он ему, даже не задумываясь, что тому, может быть, не по нраву, что его с кем-то путают, да еще в такой ситуации, когда он – занятый борьбой с тьмой, опускающейся на глаза вместе со свинцовыми веками – не в силах даже протестовать против явного унижения.
«Ты будешь Луной», – поворачивается Валушка к крепко сбитому грузчику, на что тот – как бы давая понять, что ему «без разницы» – неосторожно пожимает плечами и тут же, в попытках восстановить равновесие, нарушенное опрометчивым жестом, принимается, будто мельница лопастями, отчаянно вращать руками.
«Ну а я, значится, буду Землей», – угодливо закивал Валушке маляр, который подхватил лихорадочно машущего руками «Сергея» и, поставив его в центр круга, повернул к извозчику, еще более помрачневшему в неустанном сражении с наплывающим на глаза закатом, а сам с видом человека, знающего свое дело, остановился неподалеку от них.
И пока Хагельмайер, не видимый за толпой, обступившей нашу четверку, демонстративным зеванием, а затем громким хлопаньем кружками и пивной тарой оповещал повернувшуюся спиной к стойке публику о неумолимом течении времени, Валушка приступил к своему, как он обещал, ясному и понятному объяснению, в ходе которого он «приоткроет им щелочку, заглянув в которую даже мы, обыкновенные смертные, сможем понять кое-что относительно вечной жизни», и единственное, что для этого требуется, – переместиться с ним вместе в необозримое пространство, где «царят постоянство, покой и всепоглощающая пустота», а также представить себе, что все вокруг в этом непостижимом и бесконечном звенящем безмолвии заполнено непроглядным мраком.
Неоправданная возвышенность этих набивших оскомину слов – которая когда-то вызывала у них громкое ржание – воспринималась теперь завсегдатаями корчмы с полной апатией, но при этом откликнуться на призыв Валушки им было ничуть не трудно, ведь, по совести говоря, пока что они и не видели вокруг ничего другого, кроме «непроглядного» мрака; что касается привычного их развлечения, то они и на этот раз, несмотря на плачевное самочувствие, не могли удержаться, чтобы весело не захрюкать, когда Валушка оповестил их, что в этой «бескрайней ночи» косоглазый извозчик, совсем посмурневший от выпитого, «будет источником всяческого тепла и жизни, иными словами – светом».