И когда уже нечего больше было приводить в порядок, класть на место, поднимать, поправлять, она с торжествующим видом и снисходительной улыбочкой в уголках рта сняла с платяного шкафа обшарпанный чемодан, откинула крышку, опустилась рядом с ним на колени и, обведя глазами разложенные по полкам шкафа ровные стопки блузок и полотенец, нижнего белья и чулок, быстро, за пару минут, переместила все это в объемистое нутро чемодана.
Защелкнуть поржавевшие замки, надеть пальто и с непривычно легким на этот раз чемоданом наконец отправиться, наконец, после долгих скрытных приготовлений, приступить к делу – вот о чем она так давно мечтала, и сама эта возбуждающая мечта некоторым образом объясняла то нереально преувеличенное значение, которое она придавала этой своей, явно перестраховочной, акции.
Ибо, конечно же, все эти скрупулезные расчеты и неоправданная осмотрительность – как она и сама поняла позднее – были совершенно излишними, ведь всего-то и требовалось, чтобы в хорошо знакомом ему чемодане вместо выстиранных трусов, носков, маек и рубашек обнаружилось нечто совсем неожиданное, а именно «первое и последнее предупреждение осознавшей свои права жертвы», и если этот нынешний день чем-то и отличался от предыдущих, то только тем, что от войны – против Эстера и «за лучшее будущее», – которая велась из укрытия, она перешла теперь к открытому наступлению.
Но пока что здесь, на обледенелом тротуаре переулка Гонведов, в момент, когда удушливая атмосфера пассивного выжидания сменилась головокружительным свежим ветром действия, никакая расчетливость и обдуманность не казались ей лишними, а потому, устремившись как на парах к рыночной площади, она, взвешивая слова, вновь и вновь оттачивала те фразы, которыми, когда доберется до места, должна будет прямо-таки обезоружить Валушку.
Сомнений она не испытывала, неожиданного поворота событий не опасалась и была настолько уверена в себе, насколько это вообще возможно, и все же: каждым нервом своим, каждой клеточкой она была так погружена в предстоящую встречу, что, дойдя до площади Кошута и увидев, что кучка «мерзких спекулянтов» билетами с прошлой ночи превратилась в безумных размеров толпу, она вместо естественного недоумения почувствовала досаду, испугавшись, что без ближнего боя пробиться сквозь эту толпу не получится, между тем как «потеря времени – в такой ситуации! – совершенно недопустима».
Но выбора не было, и пришлось пробиваться сквозь сборище молчаливых (и, поскольку они ей мешали, резко не симпатичных ей) типов, которые заполонили уже не только площадь, но отчасти и прилегающие улицы; так что пришлось ей, то используя чемодан в качестве тарана, то поднимая его над головой, проталкиваться среди них в сторону Мостовой улицы, уворачиваясь не только от злобно сверкающих взглядов, но и от тянущихся к ней хватких рук.
В основном люди были не местные, вероятно, мужики из окрестных сел, съехавшиеся поглазеть на кита, подумала госпожа Эстер, но был некий неприятный налет нездешности и на лицах тех нескольких местных, которых – поскольку они проживали в предместьях города – она знала в лицо, встречая их в толчее еженедельных базаров.
Циркачи, насколько она могла судить из толпы и с немалого расстояния, отделявшего ее от фургона, пока что не подали никакого знака, что скоро откроют свой небывалый аттракцион, и поскольку ледяное напряжение, искрившееся в обращенных к ней взглядах, она связывала именно с этим, раздраженное нетерпение публики ее не особенно волновало, больше того, на какую-нибудь минуту ее даже охватило гордое чувство удовлетворения, которое ей не дано было испытать вчера, что вся эта прорва народу, все до единого, хотя и не знают об этом, должны быть благодарны ей, без чьего решительного вмешательства не было бы «ни цирка, ни кита, никаких вообще представлений».
Но все это длилось всего минуту, ибо как только госпожа Эстер миновала толпу и двинулась мимо старых домов Мостовой улицы к площади Вильмоша Апора, она строго напомнила себе, что должна сейчас сконцентрироваться совсем на другом предмете.
Еще яростней стиснула она скрипучую чемоданную ручку, еще воинственней застучала подметками по камням тротуара, и вскоре ей удалось вернуться к досадным образом прерванному ходу мысли и так углубиться опять в лабиринт предназначенных для Валушки слов, что, встретив двух (следовавших, вероятно, к рынку) рядовых полицейских, которые уважительно поздоровались с ней, она даже не ответила на приветствие, а когда, спохватившись, рассеянно помахала им, те были уже далеко.
Однако едва она добралась до места, где Мостовая улица выходила к площади Апора, ее размышления застопорились, ибо ход ее мысли благополучно пришел к своему завершению; она полагала, что все нужные слова и выражения уже находятся в полном ее распоряжении и, что бы ни случилось, ничто не застанет ее врасплох: десятки раз она прокрутила в воображении, с чего начнет она и что ответит на это другой, и поскольку другого она знала столь же хорошо, как и самое себя, то теперь, завершив окончательную отделку сногсшибательного, как ей представлялось, сооружения из самых что ни на есть эффектных фраз, она не только надеялась на благоприятный исход последующих событий, но была совершенно уверена в нем.
Ей достаточно было представить себе это жалкое существо – впалую грудь, сутулую спину, гусиную шею и лицо с этими его «бархатными гляделками», – достаточно было увидеть перед собой, как он своей утиной походкой, с громадной почтальонской сумкой на боку, семенит вдоль домов, время от времени останавливается и, повесив голову, разглядывает под ногами то, что, кроме него, никому не видно, и у нее уже не было никаких сомнений: Валушка сделает все, чего от него ожидают.
«А если не сделает, – холодно усмехнулась она, перекидывая чемодан в другую руку, – то придется врезать ему по протухшим яйцам. Доходяга. Ничтожество. Башку ему оторву».
У принадлежащего Харреру дома под шатровой крышей она остановилась и, взглянув на осколки стекла, вцементированные по верху ограды, отворила калитку с таким видом, чтобы Харреру, который своим «ястребиным глазом» тут же заметил ее в окно, было предельно ясно: ей сейчас не до разговоров и «всякий, кто встанет у нее на пути, будет без предупреждения растоптан в труху».
И для вящей убедительности даже потрясла чемоданом, но тот – очевидно, в ошибочном убеждении, что госпожа Эстер на сей раз направляется к его супруге – совершенно забыл о страхе: в тот самый момент, когда она собиралась свернуть направо, чтобы, обогнув дом, пройти на зады к старой постирочной, где квартировал Валушка, Харрер, выскочив из-за двери, встал у нее на пути и молча, в отчаянии поднял на нее испуганно-умоляющий взгляд.
Однако не тут-то было: госпожа Эстер, мгновенно сообразив, что вчерашний вечерний гость, помимо ее молчания, ждет от нее еще и каких-то слов снисхождения, была неприступна; смерив Харрера презрительным взглядом, она молча, словно ветку, застившую ей дорогу, оттолкнула его чемоданом и двинулась дальше, как будто его тут и не было, как будто чувства стыда и вины, которые он – помнивший о былом! – теперь испытывал, ее совершенно не волновали.
Да и что говорить, ее это и правда нисколько не волновало, равно как нисколько не волновали ее теперь ни госпожа Пфлаум, ни вывороченный с корнем тополь, ни цирк, ни толпа, ни проведенный с полицмейстером – вполне, кстати, сладостный – час, а посему когда Харрер, с настырной находчивостью обреченных обогнув дом с другой стороны, красный как рак от «стыда и вины», снова молча предстал перед ней на дорожке, ведущей к хибаре Валушки, она только коротко бросила: «Перебьешься!» – и тут же продолжила путь, ибо ее одурманенный деятельностью мозг занимали в эту минуту только две вещи: чемодан со склонившимся над ним Эстером, который поймет, что из этой ловушки ему точно не вырваться, и Валушка, который наверняка и теперь, как всегда, в одежде лежит в своей грязной и темной норе на кровати, в спертом, пропитанном никотином воздухе и мечтательно пялится вверх такими восторженными глазами, как будто видит над головой не просевший облупленный потолок, а сияющий небосвод.