– Да что ж ты делаешь, окаянная?
Маланья отшатнулась, затравленно озираясь.
– Что мешкаешь? – послышался из глубин дома надтреснутый голос Захария. – Веник неси!
Женщина по-сорочьи подпрыгнула и нырнула обратно в полумрак, но вскоре вернулась и принялась сметать рассыпанную соль. На всякий случай Степан отступил еще на шаг. Лоб покрылся испариной, но вытереться он не мог – Акулина оттягивала руки, будто весила вдвое больше, а от ее тела исходил такой жар, что рубаха вымокла насквозь.
– Шевелись! Видишь, дочке нехорошо? – рявкнул Степан и выругался.
– Все, батюшка, я уже и все, – ответила Маланья, тщательно вытерла порог тряпкой, и, отойдя в сторону, поклонилась в пояс: – Пожалуйте, батюшка! Проходите в дом!
Жар еще распирал грудь и голову, но белые мушки перед глазами исчезли. Степан поднырнул под низкую балку, но, выпрямляясь, все равно задел головою связку трав и снова выругался.
– Чего сквернословишь? – ворчливо отозвался из темного угла старик. – Благодари, что впустил!
Закряхтел, приподнимаясь с лавки. Серенький свет, едва пробивающийся сквозь стекло, выхватил недовольное лицо старца.
– Благодарствую… – выдохнул Степан и протянул обмякшее тело дочери. – Акулька!
– Положь сюды, – велел Захарий.
Степан осторожно опустил девочку на оленьи шкуры, а сам отошел, сгорбился, задевая макушкой низкий и закопченный потолок.
– Сученыш Рудаковский ее сбил, – хрипло произнес Степан и стиснул кулаки. – Поплатится за это. Сгорит в пламени. Переломанными ногами не двинется. Выколотым глазом не моргнет. Зашитым ртом не…
Захарий поднял ладонь:
– Будя!
Степан осекся на полуслове. Пот заливал глаза, отчего лицо старца подернулось рябью, будто отражение в воде.
– Ты, Степушка, не забывайся, – донесся дребезжащий голос Захария, – норов при себе держи, и худые речи в моем доме не заводи.
– Как утерпеть, когда дочь единственная…
– Тихо! – Захарий снова махнул рукой, приказывая молчать. Степан послушно замолк, утерся рукавом, глядя исподлобья, как старец поводит ладонью над вздрагивающим телом Акулины, ощупывает ее лицо, ключицу, руки, живот, ноги.
– В порядке твоя дочь, – проговорил Захарий, и ледяные иголочки, покалывающие изнутри, истаяли, как иней. Степан глубоко вздохнул и рухнул на колени.
– Помоги, Захар! – забормотал он, ловя руку старика. – Заклинаю!
Прижался к сухой ладони лбом, потом щекой, потянулся губами. Захарий выдернул руку, махнул куда-то за спину Степана:
– Ступай пока на двор, Маланья! Понадобится помощь – позову!
Стукнула дверь, но Степан не обернулся. Смахнул с густых бровей пот, глянул на старика:
– Прошу…
Захарий не ответил, только ласково погладил Акулину по голове. Перекрестил двуперстием, положил ладонь на лоб. Девочка вздохнула, выгнулась, дрожа всем телом. Под склеенными веками заворочались глазные яблоки.
– Ш-ш… – медленно выдохнул Захарий. И Акулина повторила за ним, протяжно, по-змеиному выдыхая: «С-ссс…»
Руки расслаблено упали на лавку. Девочка задышала спокойнее, ровнее. Затрепетали и поднялись ресницы.
– Вот хорошо, умница, – тихо сказал Захарий. – Цела, дуреха. Да только испужалась.
Он улыбнулся девочке, и Акулина робко улыбнулась в ответ, глядя на старика чистыми блекло-голубыми глазами. Степан сгорбился, коснулся лбом пола. В нос ударили запахи пота и прелых шкур.
– Навеки твой должник! – пробасил он и услышал, как тихо рассмеялся Захарий:
– И так уже, Степушка. Ну да ничего! Придите ко Мне, и Я успокою вас. Ибо Я кроток и смирен сердцем, и бремя Мое легко.
– Слава Тебе! – пробормотал Степан и размашисто перекрестился, поднял тяжелую голову и напоролся на льдистый взгляд Акулины.
– Что же ты, птичка? Пойдем домой.
Девочка качнула головой и опасливо отодвинулась, прижалась к старцу, глядя на отца настороженными круглыми глазами.
– Родных в страхе держишь, Степушка? – Захарий снова рассмеялся, и пальцы Степана помимо воли сжались в кулаки. – Кровное дитятко тебя боится!
– Я Акулину пальцем не трогал и не трону!
– Акулину не трогал, а Ульянка от тебя на всю деревню воет.
– Да убоится жена мужа своего, – огрызнулся Степан, поднимаясь с колен.
– Каждый да любит свою жену, как самого себя, – возразил Захарий. – Ты смотри, грех-то на душу не возьми.
Степан скрипнул зубами, ощущая, как в груди снова закручивается пульсирующим жаром клубок, произнес глухо:
– Грехи на нас обоих давят.
Захарий тотчас перестал улыбаться, ответил примирительно:
– Ну, полно тебе. Не серчай, Степушка. Иди с Богом домой. А дочка пусть у меня побудет, коли ей тут легче, – погладил Акулину по спутанным лохмам. – Легче со мной, касаточка?
– Легче, деда, – пролепетала она и положила голову на стариковские колени. Сердце Степана заныло, наполняясь ревностью, как ядом. Он закусил губу и, не глядя на дочь, буркнул:
– Ты девке голову морочь, да не заигрывайся. Ей не от тебя – от Слова живого легче!
– А пусть от Слова, – согласился Захарий. – Оно по жилам течет, как благословение Господне. Всяка тварь его чует и ему радуется. И птичка лесная, и гад ползучий. И даже ты, Степушка.
– И даже я, – эхом подхватил Степан и, помолчав, добавил: – Только одного не пойму, почему на тебя такая благодать сошла?
– Неисповедимы пути Господни! – закатил глаза Захарий, но в его голосе послышалась фальшь, и окатило омерзением, как волной. Степан уперся в стену ладонями, навис над стариком.
– А вот тут не лукавь! Ты об этих путях меньше моего слышал. А ходил по другим дорогам, все больше по кривым, и не с десницей исцеляющей, а с ножиком…
– Ну что ты, Степа? Что ты? – забормотал Захарий, и глаза его забегали, заюлили. – Я же для тебя и для Акулины твоей стараюсь! Господь-то меня уже наказал…
– До Господа далеко, – хрипло ответил Степан, – до солнца высоко. А я вот он. И слово мое, – он сжал кулак и потряс им перед посеревшим лицом Захария, – вот здесь! Не живое, не благодатное, но тоже сильное! И терять мне, Захар, сам знаешь – нечего!
Рядом тонко, по-девичьи пискнули. Степан опустил взгляд, и в груди защемило нежностью и обидой.
– Нечего, – повторил он и выпрямился. – Кроме Акулины…
Девочка обняла старика и разревелась.
– Злой ты, папка! – сквозь всхлипы забормотала она. – Уходи, уходи!
Степан обтер ладонью испарину, растерянно оглянулся, будто в поисках помощи. Но темные углы только щерились погасшими лучинами и молчали. Возились под полом мыши. Где-то взбрехивала собака. И Акулина плакала тихо, но горько, пряча лицо на груди старика.