Папа Кляйн постоял с минуту, вращая глазами, подернутыми белесой катарактой, и с ворчанием скрылся в своем кабинете.
Когда Франсин рассказала бабушке о случившемся, у Руфи перехватило дыхание. Она поправила руками облачко белых волос и сказала:
— Увы, человек не может исправить все на свете. Наши возможности не безграничны.
Сестры Кляйн обожали тематические вечера. Больше всего им нравилось отмечать дни рождения в «Тропиках» — прокуренном кафе с голубыми светильниками, соломенным навесом, официантками-полинезийками и бесплатными спичками, на коробках которых красовались голые девицы. Сестры любили все экзотическое, все чужеродное Огайо, но еще больше им нравилась сама идея тематического ресторана — места, где можно затеряться в декорациях и где действуют совсем иные правила. У них дома было так много правил, свирепо насаждаемых сумасбродкой и тираншей, что любая передышка, любая возможность пожить в другом пространстве, существование которого бросало вызов устоям их семьи, доставляла огромное удовольствие. Когда девочкам было по восемь и десять лет, случилось нежданное счастье: их повезли в «Диснейленд». И хотя многие аттракционы, о которых они так давно мечтали, оказались им не по росту, сестры ничуть не огорчились. Зато можно было пожить в удивительном мире с собственной эстетикой, валютой и философией. Они с упоением погрузились в новую тему.
Ближе к старшим классам миссис Кляйн начала искать в дочерях отличия. «Франсин у нас умненькая, — рассказывала она всем, кто соглашался слушать, — а Ребекку хлебом не корми, дай повеселиться». Подобные реплики имели интересный спецэффект: обидно становилось обеим ее дочерям.
На самом деле все было не так. Да, Бекс «веселилась» более очевидным образом: косметика, вечеринки, смех с открытым ртом. Франсин, хоть и предпочитала посидеть дома с книгой, тоже умела «веселиться», просто делала это по-своему — и в одиночку. Если Франсин была девушкой эрудированной, то Бекс обладала житейской мудростью и «срывала розы поскорей»
, чем заработала себе репутацию сердцеедки задолго до того, как ее старшая сестра задумалась о любви.
Девочки росли, и их тела формировались в соответствии с мамиными представлениями. Бекс оставалась худой и привлекательной, веснушки у нее пропали, а смех стал еще громче. Франсин то набирала, то скидывала вес в зависимости от даты: перед экзаменами и прочими волнительными событиями она раздувалась, как шарик.
Несмотря на это, Бекс всегда равнялась на сестру, чувствуя, что таланты Франсин вызывают у родителей больше уважения. Миссис Кляйн ввиду склонности к мизантропии никогда не вела светского образа жизни, а Папа Кляйн попросту отсутствовал, точнее, обретался в невидимых семье сферах. К несчастью для Бекс, харизму в их доме не держали за добродетель. Она восхищалась примерным поведением Франсин, ее оценками и умом, а та в свою очередь не без зависти слушала рассказы младшей сестры о вечеринках, которые та посетила, и о мальчиках, которых та целовала.
В шестнадцать лет, однако, Франсин обнаружила, что больше не может служить примером для сестры. Ее неискоренимая хандра могла дать фору отцовской. Кляйны уже много лет жили на авторские отчисления с папиного учебника и приобрели скорбные физиономии людей, наживающихся на прошлых заслугах и даже не пытающихся добиться чего-то нового. Депрессия обрушилась на семью подобно чуме. Масла в огонь подливала напряженная ситуация в школе Мидоудейла, где училась Франсин: там до сих пор не улеглись страсти по Лестеру Митчеллу, афроамериканцу, застреленному три года назад неизвестным белым преступником. Поскольку класс Франсин на семьдесят процентов состоял из чернокожих, отношения между ними и белыми учениками накалились до предела. Близняшки Эйда и Айда, приезжавшие в школу на автобусе из куда менее благополучных районов, чем Фолсом-драйв, восемь месяцев подряд выслеживали Франсин, потому что та однажды «странно на них посмотрела» на уроке физкультуры.
В их обвинении могла быть доля правды. В старших классах Франсин почти все время смотрела куда-то в пустоту, особенно на уроках физкультуры. Почти всю подростковую пору она провела в полузабытьи: училась без какого-либо энтузиазма или интереса, а после уроков подолгу сидела одна у себя в комнате. Она избегала матери; избегала близняшек; избегала встреч с собственным отражением в зеркале. Она казалась себе толстой уродиной. Одиночество в общем и целом ее устраивало, но мысль о том, что жизнь может быть лучше, не давала покоя.
И жизнь действительно могла быть лучше. Устав от Мидоудейла, Франсин упросила родителей потратить часть «учебниковых» денег на частную школу в получасе езды от дома Кляйнов. Там она расцвела. В каждом классе было по двенадцать учеников, и все учителя имели ученые степени. Франсин начала встречаться с гениальным кларнетистом. Она могла бы грызть себя за то, что судьба подарила ей больше возможностей (чем Эйде и Айде, к примеру), но муки совести заглушало чувство, что ей еще никогда не было так весело. Так хорошо. Ведь именно тогда, в 1970 году, Франсин влюбилась в Париж.
Отчасти то была заслуга очень симпатичного молодого учителя с дипломом по французской литературе, но в большей степени влюбленность объяснялась внезапным осознанием, что Париж — это анти-Дейтон: утонченный, искушенный, интеллигентный. Он часто ей снился. Париж — целый город, посвященный одной-единственной теме! Теме Парижа! Франсин начала отрабатывать перед зеркалом французские лица, каждое из которых принадлежало доселе несознаваемым, но теперь явившим себя личностям: Задумчивый Критик, Осуждающий Наблюдатель, Брошенная Любовница. Она стала одеваться в черное и начала курить. Появление нового интереса замечательно совпало по времени с юношеским максимализмом, вызванным гормональными бурями, и растущей разочарованностью в родителях. Франсин научилась скрывать свое недовольство за умными цитатами («L’enfer, c’est les autres»)
, вместо того чтобы вступать с родителями в открытые конфликты, как это делала ее младшая сестра.
Франсин снимала маску только рядом с бабушкой — она могла упоенно, в самых немодных и нефранцузских терминах рассказывать той, как любит язык и культуру Франции, гортанное «р», экзистенциальный феминизм… Даже унылые пейзажи со сборщицами колосьев середины XIX столетия каким-то необъяснимым образом запали ей в душу.
— Когда-нибудь, — сказала бабушка Руфь, — ты поедешь в Париж и пришлешь мне оттуда открытку.
Франсин кивнула.
— Непременно, — пообещала она. — Непременно!
В одиннадцатом классе французский у них вела тридцатилетняя Джоанна: у нее был сиплый голос и явные проблемы с границами. Казалось, она всю жизнь ждала наступления 70-х. Джоанна носила гетры и мини-юбки в клеточку, изображая, судя по всему, развратную школьницу; несколько лет спустя ее тихо уволили за растление несовершеннолетних — двое из парней, с которыми она спала, не сумели сохранить это в тайне. Франсин была заворожена умной и искушенной «француженкой». Джоанна готовила свою протеже к заветной поездке в Город Света. Следовало знать правила — но то были разумные, элегантные правила! Не дарить вино к ужину. Не надевать кроссовки на улицу. Каждый день покупать свежий хлеб. Франсин узнала, например, что ни в коем случае нельзя дарить хозяйке дома хризантемы — это символ смерти, и ими принято украшать могилы в День Всех Святых. А сколько еще ей предстояло узнать…