— Как «сердце страны».
— Да.
— «Исконная Америка».
— Да.
В этом воспоминании мамины непослушные кудряшки были собраны на затылке серебристой заколкой — того же сияющего цвета, что и любимые наручные часы, которые сейчас обнимали ее запястье. На той же руке она носила тонкие звенящие браслеты.
— Так почему ты спрашиваешь?
Мэгги потеребила мочку уха.
— Наверное, я бы не смогла вот так взять и все бросить ради другого человека.
— Тебе здесь не нравится?
— Да нет, почему. Здесь вся моя жизнь, я другого и не знаю…
— Но…
— Но мы не местные, не со «Среднего Запада», так ведь? Мы из «университетских».
— Отчасти ты права. Хотя я-то как раз родом отсюда, из «сердца страны».
— Ну да. Ты только не обижайся, но у вас с папой все друзья — профессора. И все они живут в Шуто-Плейс. И ты сама только что заключила «сердце страны» в кавычки.
Франсин улыбнулась:
— Я не обижаюсь.
— Да я, в общем-то, и не об этом спрашивала.
— А о чем?
— Я бы не смогла переехать ради кого-то.
— Ты очень независимая. Это здорово и достойно восхищения. И я буду рада приписать эту заслугу себе, если не возражаешь. Значит, я правильно тебя воспитала.
— Но ты-то переехала!
— В жизни всякое бывает.
— Почему ты согласилась?
— По многим причинам.
— Например?..
Франсин забарабанила пальцами по странице учебника:
— Например, когда люди говорят о том, что в браке необходимо быть гибким, уметь идти на компромиссы и приспосабливаться, то обычно они имеют в виду, что все это должна делать только одна сторона.
— То есть женщина.
— Безусловно, это почти всегда так.
— А папа что думает по этому поводу?
— По какому?
— Насчет переезда. Ты принесла в жертву карьеру. Его мучает совесть?
Франсин поправила волосы.
— Совесть мучает твоего папу по многим поводам, но переезд к ним не относится. Думаю, за это он себя не корит.
— А за что корит?
— Ну… Непросто быть амбициозным человеком. Когда ты амбициозен, а жизнь сложилась не так, как тебе грезилось… с этим трудно смириться.
— А что у него не сложилось? — Мэгги закрыла книгу. Психопатологии родного отца интересовали ее куда больше.
— Он горел одной идеей… Она стала смыслом его жизни. И отчасти — моей тоже. — Франсин вздохнула и покачала головой. — В юности меня больше всего тянуло к таким мужчинам. Которые чем-то горели.
— И чем он горел?
За окном спальни чистил перышки присевший на ветку кардинал. Закончив, он вспорхнул и улетел. Франсин проводила его взглядом.
— Ну… — Она откашлялась. — Что тебе известно о системе обработки отходов в странах Африки?
До того как Артур загорелся этой идеей, у него были только амбиции — и именно тогда он познакомился с Франсин Кляйн. Он нравился ей своей решительностью и напористостью (особенно когда он был решительным и напористым по отношению к ней). В Артуре она увидела живой и деятельный ум — такой, каким мечтала обладать сама. Суровый. Бескомпромиссный. Их отношения вышли на новый уровень после нескольких случаев с порвавшимся презервативом и пропущенной таблеткой; Судьба, эта еврейская бабушка, постоянно подталкивала их к рождению ребенка. К лету 1977-го они поселились в тесной двухкомнатной квартире на Кенмор-Сквер. До того как благодаря многомиллионному проекту по реновации города закрыли «Ратскеллер» и открыли «Барнс энд Ноубл»
, Кенмор-Сквер представлял из себя трущобы, по которым никто не стал бы скучать — дрянной квартал с закопченными ложками, грязными шприцами и метадоновыми клиниками на каждом шагу. Словом, прекрасное место для молодых и влюбленных.
Франсин училась в университете и пополняла запас психиатрических терминов, которые с завидным энтузиазмом применяла к своим родителям. Все детство она мечтала о бегстве из Дейтона и о любой другой семье, кроме собственной. Однако теперь, на четвертом курсе, Франсин принялась лелеять крошечное зернышко сочувствия, которое еще испытывала к родной матери — обыкновенной дезадаптированной личности с истероидным расстройством и умеренной дерматилломанией, которая лучшие годы своей жизни потратила на попытки образумить мужа с монополярной депрессией и целым ворохом околоэдиповых проблем. Как ни странно, эти знания очень помогли Франсин. Ей стало намного легче, когда она поняла, что ее мать, хоть и не заслуживала прощения, была всего-навсего жертвой собственного разума и того времени, в котором жила.
Вместе с этим новообретенным сочувствием пришло и другое, куда более тревожное открытие. Быть может, миссис Кляйн, еженедельно звонившая дочери с вопросом, не удалось ли той забеременеть, была в чем-то права. Быть может, судьба тоже готовила ее к этому шагу. Быть может, они даже сговорились, какая разница? В декабре 1980-го двадцатисемилетняя Франсин решила — осознала? — что хочет ребенка.
Артур не разделял ее энтузиазма.
— Ты же ненавидишь мать. И вообще — всех матерей. В целом.
— Я никогда такого не говорила.
— Да ты постоянно об этом говоришь! Не ты ли заявила вчера на кухне: «Чем старше я становлюсь, тем тверже убеждаюсь, что моя мать была не исключением, а правилом»?
— Я не то имела в виду. Маме, как и большинству женщин ее поколения, нелегко пришлось: многие из них страдали недиагностированными расстройствами — наследственными либо спровоцированными обществом, — поэтому ее поступки были скорее симптомом, нежели…
— Еще ты сказала, что тебе одновременно досадно и радостно: с одной стороны, это означает, что ты нормальная, а с другой — лишает тебя права жаловаться.
— Артур! Я ничего не говорила про «право жаловаться». Я говорила про «гордость преодоления». Выходит, я не боролась со злом. Просто моя мать страдала психическим расстройством.
— Мне запомнилось иначе. Как бы то ни было, разговор на эту тему может подождать. В моей голове сейчас просто нет места для подобных мыслей.
Она перевернулась на другой бок и едва не упала с кровати: так мало места оставляли ей амбиции мужа. Они полностью захватили его внимание — как любовница, пророчески подумала Франсин. Ей не нравилась отчужденность Артура. Хотелось, чтобы он наконец сосредоточился на том, что уже имеет, — на ней, к примеру. Однако она завидовала его видению, его умению мыслить будущим и даже не представляла, каково это — мнить себя потенциальным творцом истории, Великим Умом. Когда Артур пребывал в хорошем настроении, его амбиции бодрили, приводили в восторг и так чудесно пьянили… Но когда он падал духом, как сейчас, его разглагольствования начинали казаться Франсин нелепым и высокомерным донкихотством, вызывали тошноту и головокружение.