Одного он себе не позволял: думать, каким она его видит. Обычно он мог соблазнить женщину своим умом, личностью или чем там еще можно было привлечь. Но не просто как мужчина. Он ощущал себя старым. Только глубоким взглядом он мог поглощать ее без робости и дозволения.
А она? Моя мать? Она что чувствовала? И чья, ее или его, была инициатива? Я до сих пор не знаю. Хочется думать, что они погрузились в этот трепетный мир как учитель и ученица. Потому что там была не только физическая любовь и желание; этот мир включал в себя профессиональные навыки и рабочие задачи. Умение отступить, когда связь с другим потеряна. Где спрятать в вагоне поезда оружие, чтобы другой знал, как его найти. Какую кость в руке сломать, какое сделать лицо, чтобы человек повел себя иррационально. Все это. И вместе с этим — желание момента, когда она пробудится, словно по сигналу азбуки Морзе в темноте. И куда он хотел бы ее поцеловать. И как она повернется на живот. Весь лексикон любви, работы, обучения, взросления, старения.
«Недалеко от Равенны есть город, обнесенный стеной, — прошептал Фелон, как будто его местоположение должно остаться в секрете. — И в городе среди узких улиц есть маленький уютный театр девятнадцатого века, жемчужина, и выглядит так, как будто спроектирован по заветам миниатюристов. Когда-нибудь побываем в нем». Он говорил это не раз, но они там так и не побывали. Он знал много разных тайн: пути отхода из Неаполя или из Софии, позиции трех армий — тысячи палаток на равнинах перед второй осадой Вены в 1683 году — он видел карту, сделанную по памяти спустя долгое время после осады. Он рассказывал, как большие художники, например, Брейгель, нанимали картографов для помощи в изображении массовых сцен. И о замечательных библиотеках, где стоило побывать, — например, библиотеке Мазарини в Париже. «Когда-нибудь мы сможем там оказаться», — обронил он. Еще одна мифическая экскурсия, подумала Роуз.
А что она могла противопоставить его жизненному опыту? Это было будто объятие гиганта, ощущение, что ее возносят на милю, чтобы видеть оттуда всю широту его познаний. Хотя и замужняя, и лингвист, понаторевший в спорах, она чувствовала, что горизонт ее незначителен, что она всего лишь девочка, вдевающая нитку в иглу при свече.
Она с удивлением обнаружила, что он человек сложный и скрытный не по-джентльменски, почти до невежливости. Реакции у него были живее, она же оказалась сообразительнее в общих вопросах, поэтому ей был поручен сбор данных о маневрах противника — этим, только в меньшем масштабе, она занималась раньше на крыше отеля под руководством необычного человека, которого мы с сестрой прозвали Мотыльком. На четвертый год войны она сама стала вести передачи на Европу. Если раньше она прислушивалась к каждому слову Фелона, то теперь перестала быть ученицей. Ее использовали все активнее: сбрасывали с парашютом в Нидерланды, когда там погиб радист, отправляли в Софию, в Анкару и другие, не такие крупные форпосты вокруг Средиземного моря или туда, где происходили волнения. Ее позывной «Виола» стал широко известен в эфире. Мать нашла свою дорогу в большой мир, как нашел ее раньше юный кровельщик.
Звездный Ковш
Задолго до того, как я поступил на работу в Архив, сразу после похорон матери, я снял с полки книжку и нашел в ней листок с нарисованной от руки картой, по-видимому, мелового холма с горизонталями. Почему-то я сохранил этот безымянный рисунок. Спустя годы, работая в Архиве, я узнал, что все, что должно быть написано или напечатано, пишется или печатается на бумаге формата ин-кварто с одинарным интервалом. Это правило должны были соблюдать все служащие — от «Колуна» Милмо до временной стенографистки. Это правило соблюдалось почти во всех подразделениях Секретной службы, от Блетчли-Парка
[15] до Уормвуд-Скрабс
[16], часть которой была занята службой разведки, — когда мать отправилась туда, я, в ту пору мальчик, думал, что она идет отбывать срок. Бумагу других форматов использовать не разрешалось. Я понял, что эта сохранившаяся у матери карта как-то связана с разведкой.
В нашем здании была центральная картографическая комната; громадные карты висели на валиках, их можно было стянуть вниз и собрать руками, как пейзаж. Я приходил туда каждый день в обеденный перерыв, садился на пол, ел, и полотнища едва шевелились надо мной — в комнате почти не было движения воздуха. Почему-то мне было покойно там. Может быть, вспоминались те давние обеды с мистером Нкомой и другими и его зажигательные рассказы. Листок с холмом я скопировал на слайд и стал проецировать его на разные карты. Это заняло два дня, и в результате я нашел на карте полный аналог рисунка, с теми же горизонталями. Теперь меловой холм обрел конкретное географическое место, обозначенное на карте. А я уже знал, что мать была ненадолго отправлена туда с маленькой группой — судя по отчету, чтобы нейтрализовать ключевые фигуры в послевоенном партизанском отряде. Один из группы был убит, двое захвачены.
Рисованная карта означала близкое знакомство; мне было интересно понять — чье знакомство, поскольку рисунок, нужный в свое время, хранился в любимой книжке Бальзака. Мать уничтожила почти все, относившееся к тому периоду, когда они занимались бог знает чем, «нейтрализовывали ключевые фигуры». В нашем муравейнике нам часто попадались случаи, когда выжившие в схватках брали на себя бремя мести, иногда передававшееся следующим поколениям. «Какого они были возраста?» — насколько помню, спросила Маккэша мать в ночь нашего похищения.
«Люди иногда ведут себя постыдно», — сказала мать, когда меня и еще троих пятиклассников временно исключили из школы за кражу книг из магазина «Фойлс» на Чаринг-Кросс-Роуд. Теперь, много лет спустя, читая обрывочные документы о тайных политических убийствах, совершавшихся в других странах, я ужасался не только деятельности матери, но и тому, что она приравняла к ней мою кражу. Может быть, не столько осуждая меня, сколько адресуя это себе.
«Что ты такого страшного сделала?»
«Много за мной грехов».
* * *
Как-то днем в мою кабинку постучался человек.
— Вы говорите по-итальянски? В вашем деле так сказано.
Я кивнул.
— Пойдемте со мной. Наш человек с итальянским заболел.
Я поднялся с ним по лестнице в отдел, где сидели сотрудники, владевшие языками. Я не знал его должности, но понятно было, что по статусу он выше меня.
Мы вошли в комнату без окон, и он дал мне тяжелые наушники.
— Кто он? — спросил я.
— Неважно. Просто переводите. — Он включил магнитофон.
Я послушал итальянский голос, поначалу забыв переводить; пригласивший меня замахал руками. Это был допрос — допрашивала женщина. Запись была неважная, гулкая, как будто в пещере. Допрашиваемый был не итальянец и отвечал неохотно. Запись то включали, то выключали, в беседе были пропуски. Допрос явно находился на ранней стадии. Я таких уже наслушался и знал, что его потом прижмут. А пока человек защищался тем, что изображал безразличие. Отвечал расплывчато. Стал говорить о крикете, жаловался на неточности в «Уиздене»
[17]. Его сбили с этой темы прямым вопросом об истреблении гражданских под Триестом и связях англичан с партизанами Тито.