♦
Я всегда ненавидела книги, авторы которых описывают женщин как психопаток. Обычно в таких книгах обязательно фигурирует чердак. Если их экранизируют (согласись, это отличная тема для твоего нового курса в Мидлтауне), то героиня – растрепанная, в рваной ночной рубашке – устраивает такую истерику, что ты невольно думаешь: «О господи, скорей бы за ней пришли санитары!»
Для ясности: я в жизни не надену рваную ночную рубашку. И у нас нет чердака. Но все же…
♦
В прошлом году это случалось несколько раз. Всегда, когда Асаф бывал в отъезде. Всегда поздно вечером. После того, как дети заснут. Сперва я слышу пронзительный крик: «Ха-ни! Ха-ни!» Я выхожу на балкон и вижу там сову. Знаешь, с белой маской на морде в форме сердца. Она смотрит на меня и говорит. Женским голосом. Она говорит обо мне ужасные вещи. Что я плохая мать. Что я неправильно живу. Я защищаюсь как могу, пока ей не надоест и она, фыркнув от отвращения, не заткнется.
♦
Я знаю, что это странно. Поэтому никому об этом не рассказываю. Даже Асафу. Я помню, как мой отец под конец разговаривал с мамой. Помню его тон. И не хочу, чтобы Асаф так же разговаривал со мной. Вот и сейчас – мне понадобилось написать целое письмо, чтобы открыться тебе. Но, даже признаваясь тебе, я не уверена, что смогла описать свои ощущения и не показаться чокнутой. Это немного похоже на… На грезы наяву. Только без приятности. Это и правда крайне неприятно – не понимать: то, что с тобой происходит, происходит на самом деле или нет. Но самое ужасное, что после отъезда Эвиатара на дереве появилась вторая сова. Весь год там была только одна сова – понимаешь? – и вдруг их стало две. Одна может быть случайностью. Две – это уже симптом. Обе говорили со мной одновременно, и обе меня распекали. Но между одной совой, которая тебя клянет, и двумя, делающими это вместе, существует принципиальное различие. Это трудно объяснить. Есть вещи, с которыми можно смириться, и вещи, с которыми смириться нельзя.
♦
Впрочем, эпизоды с совами обычно длились очень недолго. Минуту. Максимум две. Но сейчас я пересказываю события целых двух дней, которые, возможно, существуют только в моем воображении! Где здесь логика, Нета?
С другой стороны, где логика в том, что я подвергла опасности своих детей ради человека, с которым едва знакома?
Знаю, знаю, я могу просто подойти к Лири и спросить ее, помнит ли она дядю Эвиатара. Но что, если она вытаращит глаза и скажет: «А кто это такой?» Как много времени пройдет, прежде чем за мной не явятся санитары?
♦
Они пришли за ней в воскресенье вечером. Я знаю, что в воскресенье, потому что в половине шестого по телевизору показывали «Маленький домик в прериях», и отец выключил телевизор на середине очередной серии и голосом, какого мы никогда от него не слышали, сказал, чтобы мы немедленно шли к себе в комнату. Он действовал из лучших побуждений: не хотел, чтобы мы присутствовали при том, что должно было произойти; он боялся, что сцены, свидетелями которых мы станем, останутся в нашей памяти на всю жизнь. В результате нам пришлось их воображать на основании звуков, доносившихся до нас из-за стены. Но ведь воображаемые сцены тоже могут остаться в памяти на всю жизнь.
Кстати, он поступил правильно, что вызвал медиков. У него не было выбора. За один уик-энд моя мать на глазах из несчастной женщины превратилась в женщину опасную. Я бы на его месте сделала то же самое. Я на него не сержусь.
После того как ее забрали, отец открыл дверь нашей комнаты и разрешил нам вернуться в гостиную. Там еще пахло ее духами. Нам удалось досмотреть конец серии. Семейство Инголлз сидело за обедом. Все девушки – в платьях. Чарльз закрыл глаза, сложил перед собой руки и воздал благодарение Господу за то, что и сегодня у них на столе есть насущный хлеб.
♦
Я помню, как в последний раз звала тебя на помощь (и ты приехала! примчалась аж в кибуц Малкия! Три с половиной часа езды от Иерусалима до Кирьят-Шмона, час ожидания на автовокзале и еще полчаса на автобусе!). Сотовых телефонов тогда не было. Я не знала, ждать тебя или нет. В кибуце нам разрешали звонить родителям раз в неделю, в четверг вечером, чтобы сообщить, что в Шаббат нас дома не будет. Но я позвонила не родителям, а тебе и сказала: «Нета, кажется, у меня поехала крыша. Можешь завтра приехать?» – «Постараюсь, – ответила ты. – Не знаю, что мать скажет». В два часа дня в пятницу, закончив дежурство у ворот кибуца, я вернулась в общежитие, уверенная, что ты не приедешь. Мне казалось, что уже слишком поздно. И вдруг в половине третьего мне позвонили из будки у ворот и сказали, что меня спрашивает девушка. Я побежала к тебе не чуя под собой ног. Но ближе к воротам перешла с бега на шаг. Не хотела тебя пугать. Ты бросилась мне навстречу. Ты была в гражданском (кстати, почему? Ах да, тебя тогда еще не призвали), и мы крепко обнялись. Наверное, с тех пор как мы познакомились, мы еще никогда так крепко не обнимались. Ты сказала: «Слышь, Хани, а ты не могла сойти с ума не в этой богом забытой дыре, а где-нибудь поближе?» И мы рассмеялись. Я хохотала во все горло. Мы направились в столовую, и одно то, что я шла рядом с тобой, меня успокоило; мне даже стало немного стыдно, что я вытащила тебя в Малкию, устроила всю эту драму, и, когда ты спросила: «Так что же у тебя случилось?» – я ответила: «Неважно, все уже прошло». Но ты – а тебе тогда было всего восемнадцать; откуда в тебе такая проницательность? – стояла на своем. «Если ты мне не расскажешь, ничего не пройдет», – сказала ты. «Вон, смотри, – затараторила я, – там у нас маленький зоопарк, а это детское общежитие, представляешь, детям не разрешают ночевать дома, с родителями! И вон там бассейн, но он открыт только с мая по октябрь, а это фабрика, там делают игрушки, прикинь, вот класс – жить в кибуце, где делают игрушки…»
Но ты не повелась на мои попытки увести разговор в сторону. Ты вежливо молчала и ждала, когда я выдохнусь. Это произошло, когда мы поравнялись с магазином. Мы собирались туда зайти – я хотела купить тебе что-нибудь попить после такой долгой дороги, – но ты остановила меня и сказала: «Подожди, давай посидим». Мы сели на бордюр тротуара, и ты положила мне на плечо руку – не уверенно, а чуть ли не боязливо, во всяком случае, с сомнением (откуда в том возрасте нам было набраться опыта разрешения житейских кризисов?) – но именно неуверенность твоего прикосновения и растопила лед в моей душе. Я расплакалась. Всхлипывая и утирая слезы, я попыталась тебе объяснить. «Не знаю, Нета, что со мной творится в последние дни, но мне страшно, мне ужасно страшно… Как будто у нас внутри… в сердце, в душе, есть что-то такое, что соединяет все наши части, это что-то все помнит, направляет нас, организует нашу жизнь, от него зависит, кто мы и к чему движемся, это наша сущность – что-то вроде позвоночника, только он состоит не из костей, а из чувств, понимаешь?..»
Я помню, что ты кивнула. Это было очень великодушно с твоей стороны. Потому что в тот момент ты, конечно, ничего не поняла. «Это что-то вроде веры в себя, – продолжила я, – но не только. Это некая уверенность, что существует нечто, что является тобой, что в этом бардаке, который мы называем человеческой индивидуальностью, есть нечто неизменное, на что можно опереться, чтобы расшифровать реальность, перевести ее на нормальный язык. Но в последние несколько дней это нечто во мне тает… Я сама таю. Некто, кто считается мной, сидит в постовой будке и… Во время дежурства нам запрещают читать. Слушать радио тоже нельзя. Подруг у меня здесь нет. Зря я сюда приехала. И я уже не понимаю… Она уже не понимает… Вот видишь, я рассыпаюсь, не могу даже сформулировать мысль… у матери… перед тем, как она… перед тем, как ее забрали… она тоже не могла закончить ни одной фразы, пока дойдет до конца, забудет, что было в начале… В общем, я ничего не понимаю…»