И Клоповна, поглядывая на мужа, когда тот поправлял на телеге мешки с почтой, будто вынужденная согласиться с кем-то, уступить, говорила, хмурясь: «Ты там, в дороге-те, смотри, поглядывай…» Однако Клоп чуял минутную власть – не удостаивал благоверную даже взглядом.) «У, дармоеды-транбанисты!» Как жидким кистенём, Клоп мотал кулаком музыкантам вслед. Резко Клоповна хлопала его по лысине. Исследовательно заглядывала к поникшей башке – но порядок: сопит, живой. Пудовые руки складывала на пудовой груди. Однако Клоп снова вскидывался. Лицо выражает крайнюю степень умственного напряжения. Сказать что-то хочет человек. Самое важное. Заветное. Клоповна ждала. Клоп хитро подымал прокуренный указательный палец: «И сделал дело, – и как всесокрушающе вырыгивал: – Законно г-ляю!» Тут же, отправленный супругой, лещом летел в канаву.
Сын мало походил на отца. И внешностью, и характером. Если Михаил Моисеевич со своей мощной лысиной в рыжем кучерявом окладе, с гордым профилем своим, не лишён был некоторой красоты и даже изящества, и по характеру его было видно, что человек этот с большим чувством собственного достоинства – внутреннего достоинства, то шестнадцатилетний Яша откровенно был безобразен. Вывернутые губы негра, такие же вывернутые чувственные ноздри. Глаза только красивы. Бархатистые, печальные. И ещё волнистые тёмные волосы. Которые он расчёсывал зачем-то на прямой пробор. И от этого смахивал на дореволюционного приказчика или полового. Притом полового с характером робким, нерешительным. И крепок на вид половой, по-мужски крепок, щёки сизые – ежедневно бреется, а вот поди допусти такого к делу – в трубу вылетишь!..
После очередной оплошности Яши, после глупости какой-нибудь, Миша яростно ругал его. И сидели уже потом за примирительным чаем, а отец всё в тоске смотрел на сына: почему ты такой, Яша? Ведь дурачком в наше время быть – это такая роскошь… Почему ты дурачок, Яша?… Яша стягивал с блюдца морковный чай: они с папой уже помирились, они с папой уже вместе пьют чай. Хорошо уже им с папой…
На аккордеоне играл Яша очень необычно. Странно. Точно кинули человеку мешок картошки: держи, Яша! Яша подхватил, а мешок вдруг с натугой заиграл. А Яша, такой же натужный, красный, не знает, что с ним делать, куда его несть. «Чьто он играет?! Чьто он играет?! – словно схватившись за голову, неслись слова из подвала, и следом выныривал наружу Миша – об одной подтяжке, об одной намыленной щеке, в руке змеёй шипящей – опаснейшая бритва. – Чьто ты играешь?! Чьто, я тебя спрашиваю?! Чьто у тебя в правой руке?… Мажор. Так. А в левой?… Какой мажор, какой мажор?! Гос-по-ди! Это реквием, похоронный марш у тебя, а не мажор, чёрт задери тебя совсем! Чьто в ключе? Фа-дубль-диез-бемоль-бекар, дубина! Понял?…»
Яша смущённо выглядывал из-за аккордеона. Махнув рукой, Миша проваливался в подвал.
Всем, чем мог, помогал Яша своей игре: он притопывал ногами, выгибался назад, выпячивая аккордеон, словно хотел с ним оторваться и лететь; то, наоборот, будто в зверском кашле заходился, и Шатку хотелось постукать его по спине; по лбу Яши друг за дружкой гонялись морщины, обильно орошаемые потом; отделяя одну фразу от другой, из ноздрей, как из ниппелей водолаза, стравливался воздух; глаза яростно гонялись за точками, палочками, крючками на нотной бумаге, и Витьке казалось, что точки-палочки эти чертенятами прыгают с листа куда-то Яше за левое ухо, потому что Яша тянется туда губами и пытается чертенят там поймать и съесть… Однако нелёгкое это дело – играть на аккордеоне, думалось Витьке.
По утрам в хорошую погоду Яша всегда играл во дворе. Начинал занятия с гамм. Гаммы – это фундамент здания музыки, сказал папа. Яша мажором пускал правую руку по клавишам. Получалось – словно по весёлым морозистым пчёлам. Так, хорошо. Теперь левую по кнопкам. Вышло – как по дымным грустящим шмелям… Но тоже неплохо. Теперь вместе, правую и левую…
– О, Божже! – стонало из подвала.
Яша тут же поправлялся: шмели и пчелы пели в дружном, весёлом улье. Отлично! Яша кричал:
– Витька! Герка! Кто ноты держать?…
Витька первым подбегал. У себя на груди расправлял нотные большие листы. Точно бело-полосатую рубаху на базаре. Нетерпеливым покупателем Яша тут же впивался в неё глазами. Чтоб скорей обнаружить скрытый, хитрый изъян. И тогда торжествующе закричать: а-а, издъян!.. Потом начинал топать ногой и стравливать ноздрями воздух.
На высокое своё крыльцо медленно выплывала Аграфена. Усаживалась. Мечтательно смотрела на Яшу. Слушала.
Мгновенным рыбацким задёвом левый Яшин глаз засекался в трикотаже Аграфены. Правый же – в полной растерянности. Мечется по линейкам. Ноты-черти врассыпную! И Яша нёс такую музыку, так беспощадно давил всех пчёл и шмелей, что на поверхность выныривал мгновенный, разгневанный Миша… Так – понятно.
– Яша, домой!
Яша делал мехом «хры» и упадал вниз, в подвал.
Как лезвие ножа, упирал взгляд в трикотаж Аграфены Миша… Ну, чьто, мадам, какие ещё свои штуки нам покажете? Валяйте, жду!..
Обиженно Аграфена возводила глаза небу, сама медленно возводилась за ними, с намереньем уйти в дом… и янычаром выскакивал из квартиры Леонард: «Ыа-а! Попались!» И хохотал, потрясываясь всеми жилками и прожилками на лице, мешками и мешочками.
– Что, Миша, соблазняет твоего Яшку Грушка-стерва? – И смачно хлопал по самой главной округлости Аграфены. Аграфена обиженно передёргивалась:
– Вечно вы, Ленар Карпыч, шуткуете, вечно пужаете!
– Ха-ха-хах-хах-хар-хыр-крах-ках-ках-гыр-хыр-гм-хым-тьфу!
Когда Шаток возвращался домой из очередного путешествия – с неизменным отцовским рюкзаком, с полевыми цветами, с горбылястым удилищем – Миша обязательно подзывал его и расспрашивал, где тот побывал и что увидел интересного. А однажды тихо сказал странное: «Какой ты счастливый, Витя. Ты умеешь ходить и смотреть. И видеть. А он… – Миша грустно посмотрел на Яшу, – …он не умеет ни ходить, ни видеть… и не слышать… Ему нужно много работать. Очень много работать…» Погладив Витьку, Миша вставал со скамейки и уходил во двор, а Витька с испуганной жалостью смотрел на поникшего Яшу: бедный Яша, ему нужно много работать…
Летними затухающими вечерами Яша играл во дворе с Витькой и Геркой тряпичным убитым мячом. С засученными, как у рыболова, штанинами, раскрасневшийся, повизгивая девчонкой, он бестолково поддевал мяч носком ботинка, излишне, как-то растаращенно суетился, подскакивал, хлопал себя по ляжкам, но под хладнокровным мотористым напором Витьки и Герки, привязанных к нему, как на верёвках, откатывался назад. Загонялся с мячом в свои ворота.
В дыре подвала – странно, точно боясь пролить слёзы – застывал Миша. Он видел бездарность сына во всём, и ему было больно.
5
Через дорогу от Зинки, в каком-то заветренном, будто в лишаях и цыпках, доме, возле которого кряхтела одна, чудом уцелевшая воротина, жили Ивановы. Что они Ивановы – в улице давно забыли. Говорили: «Вот идёт вся Лаврушкина семья». Или: «Вот идут матросы». А когда растягивалось и не влезало ни в какие ворота: «Ну-у, это уже Лаврушкина семья получается», или: «Это уже Лаврушки», – то само собой подразумевалось, что бестолковее, шумливее, безалаберней ничего на свете быть не может.