Постояли арбузные разбойнички возле якоря, посмотрели на распятость его тяжёлую, неподвижную, мёртвую, послушали зудливые напряжённые песни троса – и предчувствие чего-то недоброго впереди заворочалось, заныло в душе каждого… Да назад, как известно, пути не бывает.
И сели разбойнички в кружок на песочке. И опять Дыня начал было шаманить с бычком, да бычок оказался намокшим. Так, может, посушить, братва? А? На солнышке? Да чёрт с ним, бычком твоим! Вон… Зеляю отдай – пусть прыгает-радуется. Дело говори! Ну, дело так дело. И Дыня стал излагать план, по которому он, Дыня, как он выразился, «идёт на шестах» до верхней оконечности острова («а то вон как Иртыш-то прёт, сами видите»). Братва идёт по бережку, цветочки рвёт, природой наслаждается, на оконечности все садятся в лодку и выбиваются на ту сторону вон к тому поваленному в воду дереву. Как раз там – край бахчи. И до балагана Хашимки далеко – не заметит. Ну, как план?… Ну, что ж, – на шестах так на шестах. Иди. А мы уж по бережочку…
Команда вышла было повыше, к деревьям, чтоб не ломиться низом по коряжнику и камням, а мягкими полянами пройти к намеченной оконечности острова, как вдруг за спиной послышалось далёкое, жалобное, и даже словно бы тонущее: «Братва-а-а! На по-о-омощь!»
Обернулись – и рты раскрыли. Далеко за обмыском, за плёсом, уже на набирающей силу воде, крутило лодку с Дыней на корме. Крутило, как стрелку внезапно сошедшего с катушек компаса. В одну сторону крутанёт, обратно бегом тащит. И Дыня с шестом расшиперивается. Тычет, тычет им судорожно, справа, слева. Точно рыбы богато острогой бьёт. Потом воткнул шест в дно, обнял его, как мамку, – и повёзся вниз по реке, дребезжа: «Сно-о-о-осит, братва-а-а-а!»
Шаток первым опомнился, побежал, покатился вниз, к плёсу, влетел в воду, крылато прыгая, скакал по воде, завтыкал сажёнками. Догнал, вымахнул на борт, в лодку, замолотил веслом, разворачивая её. С другого борта выпульнул Зеляй, за второе весло ухватился. Навалились. Тут ещё Павлики с Санькой подмахали – мешаются, под весла лезут. Да уйдите вы куда! Отплывите!
Пришли в себя только выбившись в плёс. Хмуро шлёпали вёслами. На Дыню не глядели. А тот опять уселся на корме. Да ещё шест в реку распустил. Дескать он, Дыня, – у руля… Э-э, р-руководитель, «на шестах пойду»… Ну-ка, дай сюда!.. Шаток встал и вырвал у Дыни шест – точно длинную надоевшую дубовую дурнину-власть. Швырнул её в нос лодки. Так-то лучше будет. Спокойней. Н-начальник…
Лодку Шаток гнал сноровисто, легко. Он описывал шестом плавный, сочащийся капельками полукруг, запускал шест в воду и, скользя им по борту, подруливая, пружинно-резко толкался. Быстрой перекидкой рук выбирал из воды шест, снова плавный полукруг, пружинный толчок – и лодка, словно ударив белопенными крылами, вытянуто скользила вперёд. Инерция гасла, лодка в нерешительности приостанавливалась, но поспевал новый толчок – и снова белопенный взмах крыл, и опять будто вытянутая птица летит по воде… Красиво идёт на шестах, чёрт! Красиво!.. Команда спотыкалась о коряжник и камни, поворачивала восхищённые головы к лодке на воде. А? Дыня? Чего скажешь? Дыня хмурился, на лодку косил исподлобья, но красоту шатковских шестов признавал.
3
От противоположного приподнятого берега – где бой реки, словно наевшись деревьями и кустарником, отворачивал правее и сыто растекался – вдаль просунулся тонкий знойный голец в зелёненьких взрывчиках тальника и ракитника. Там, вдали, и наладилась переправа: торчал в реку рогатый бык-причал, от него горбился насыпной, из галечника, съезд на берег, где, обретя бестелесность и лёгкость комарья, спрыгивали с парома телеги с селянами. Обок съезда – то же самое комарьё. Только остановленное оно, скученное. Нетерпеливо дрожит в знойном мареве гольца. Ждёт. Когда спрыгают-то. Чтоб самим заскакать наверх, на паром.
Машин всегда меньше. Отсюда, издали, казалось, что, не признавая никаких законов и очередей, нахрапистыми жуками лезут они на паром. Давят будто это сплошь перецеплявшееся, матерящееся комариное войско… Однако так оно и бывало: уж если на паром мрачно газует грузовик, то тут уж шире грязь – назём ползёт! И только лошадёнки с телегами на обе стороны съезда сигают. А куда же тут? Не попрёшь против машин. Эта… как её?… Цивилизовеннесть… Зато когда грузовиков нет и на подходе не видеть, тут уж и себя показать во всей красе можно, и самим развернуться… Ещё и паром не пристал, ещё только начинал он описывать плавную дугу к причалу, а заиртышские чалдоны уже вожжи на кулаки крепче наматывают, лошадёнок бодрят, сами приподымаются, головы в нетерпении тянут. Точно пред стартом они. Как те же огольцы. Кто, значит, первым. На паром. Достигнет, значит…
Паром подваливал. С причальной цепью, обречённо, как кандальник, стоит на краю понтона горбылястый парень. Матрос в тельняшке. Митька. По прозвищу Рейтуза. А так же Рейтуза. Это – кому как. Сам паромщик – будто бочонок ярого пива, туго взятый в тельняшку и вдруг поставленный на деревянную ногу. Со своим огромным штурвалом вознёсся на капитанский – как Бог на облако. Прозвище носит Шкенцы. Плавным полукругом он выводит и кладёт борт парома точно к причалу. Паром продолжает тащить вперёд – причал-бык натужно кряхтит, стонет, жалуется.
– Ми-итька-а! – в рупор с большим удовлетворением кричал с поднебесья капитан. – А-атдай шкецы-ы-ы! (Это означало: Митя, отдай, пожалуйста, концы.)
Рейтуза – откуда чего бралось – яростные бил восьмёрки цепью на измочаленные два столба-рога. Откидывался с концом цепи, сплёвывал цигарку, и небрежно так, с вновь набежавшей ленцой, будто один удерживал этот на многие тонны паром. Инерцией и течением подтаскивало кормовую часть, паром всей плотью прижимался к быку – и снова яростные восьмёрки Рейтузы! На другие два измочаленные рога. Амба – паром учален!
– Молодец, Митька! Премия тебе от родного горкомхозу: руп копу и дрын по горбу!
И перекидывая рупор, сбивая хохот с телег, Шкенцы орал. Орал, как на митинге – с натугой, с короткими паузами, вытягиваясь на носочках:
– Маячки-и!.. Правофланговые вы мои-и!.. К новым трудовым свершениям… к новым замечательным победам… впер-рё-ё-ё-о-о-от!.. Митька, зелёный свет правофланговым!
Длинная гладкая поперечина из ограждения по борту вылетала точно сама собой, и Митька вздёргивался с ней дурашливым семафором.
– Молодец, Митька! Вторая тебе премия от родного горкомхозу по горбу! – хвалил помощника Шкенцы, и снова: – Ма-ячки-и!.. На новые р-рубежи… дайо-о-о-о-ошь! – И, закрывая митинг, коротко бросал: – Ура!
– Ур-ра-а-а-а-а-а-а-а! – вдаряли «маячки», и словно подкидываемые собственным хохотом, прыгали на телегах с парома. Ну, Шкенцы! Ну, забавник! Ну, завернёт завсегда!.. Хорошо пошабашили селяне на базаре – довольные, под лёгоньким ту-рахом, весёлые.
И с обочин съезда к ним несётся голодное, завидующее, нетерпеливое: «Эй, Ваньша, как картоха-то, в цане? Ваньша, а?» – «В цане, в цане, мужики, не боись!» Ваньша полулежит-трясётся на телеге, сапог болтается у колеса. Ваньша сыт, пьян, и нос в табаке. За спиной у Ваньши довольная жена копёшкой трясётся, белоголовенький сынишка в глиняный петушок тюлюкает: не жизнь у Ваньши – мечта! Вот вскинулся, огрел лошадёнку кнутом, брыкнулся на место – и замолотился вместе с песней: