Книга У подножия необъятного мира, страница 56. Автор книги Владимир Шапко

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «У подножия необъятного мира»

Cтраница 56

Витька мялся, не брал деньги, не знал, что делать. Вокруг тут же завязались любопытные. Жадные, выжидающие, улыбчивые. Где такое увидишь? Сам нищий, обрубок – и деньги огольцу даёт. Сам подаёт! Три рубля! Пьяный уже, поди, в шишки, паразит!..

– …Ну, Витя, ты ж не оглоед, не побрезгуешь, – просил Никитин. – Бери! Не бойся: оглоеды ещё накидают. Бери, Витя…

Витька вдруг остро ощутил всю придавленную отчаянность калеки под жадными взглядами зевак – взял. Не поднимая глаз, поблагодарил. «Оглоеды» сразу начали растекаться нахмуренными своими дорогами. Никитин кричал им вслед, победно смеясь: «А-а, оглоеды! Съели? Знай наших!»

Потом Витька помогал ему подняться на скакливую левую ногу, подставлял костыль. Никитин вбивал обрубок в расщелину костыля, накрепко слившись с ним, хлопал Витьку по плечу, прощально подмигивал.

И вот уже шустрыми рывками перекидывается к забегаловке. К Клавке-Кранту.

Чалдонистая очередь начинает недовольно ворчать. В чём дело, граждане? – очень изумлялся Колька. Он же повторяет? Он же пожизненный повторяющий? Какая очередь, граждане? А ну, Крант, налей! Да поживей!

Колька кидал деньги на бочку, заглатывал сотку, вдогон пиво. Отпускало. Уже под восторженный галдёж заиртышских чалдонов (уж кто-кто, а они-то понимали толк в лихой стопке!) перекидывался на выход. Артист! Циркач!

С рабочего места озорно кричал: «Эй, Зойка, помнишь, как мы с тобой стайку провалили? Поправил муж крышу или так всё стоит? Ох, и ночка была-а!» И откровенным хохотом… точно вворачивал бывшую свою Зойку в текущую толпу. И на дело перекидывался: «Бр-ратишки, сестр-рёнки, пап-паши и мам-маши!..»

Приходила на базар Колькина мать-старушка. Долго тыкалась у мясного ряда. Под знающими её, откровенными ухмылками продавцов озабоченно шептала что-то. Возможности свои прикидывала. И так и эдак – а не выходило.

Спешила к Кольке. «Ну, насбирал или нет? Или баб всё пугаешь? Мясо-то ныне по двадцать пять…» И всё те же ухмылистые, только теперь мимо проходящие глаза ловила: дескать, во, люди добры, работничек какой! Не успела отойти, как забалагурил, баб в краску вгоняет, мужиков зазря пугать взялся – прямо беда!

С бесхитростной наивной жестокостью к сыну, к безнадёжному положению его – положению калеки, который давно спился, и за мусленые состраданием, а то и злорадством пятаки («пей, паразит, скорей сдохнешь!») вынужден выказывать толпе свои обрубки – тёмным своим, жадненьким умишком крестьянки не понимая всего ужаса этого… она словно хотела показать ворчливым этим юморком, что всё-то у них хорошо, всё-то у них путём, что сын вот работает, а она его обихаживает: за мясом вот пришла, шки чтоб, значит, ему сварить… Да и дальше, получив от сына мелочи и бумажек, купив мяса – какую-нибудь сколотую косточку с пампушечкой мякоти на тупом конце («Держи, бабка, – в самый раз для шкей!»), долго ещё топталась в овощных рядах возле заульгинской мамки, своей соседки – тоже хвасталась.

Мамка – здоровенная и прокопчённая, что тебе добрый окорок – озабоченно перебирала на столе, взбадривала всякую свежеумытую овощь и в равных промежутках времени будто притискивала в себе, где-то внутри, совсем постороннего поросёнка с визгливым голоском: «А вот реди-и-и-исочка! А вот лучо-о-о-ок!»

А Никитиха, в застиранной вислой юбке, с драной кирзовой сумкой, подштопанной суровыми нитками, где и лежала купленная сколотая косточка, – Никитиха всё говорила и говорила, всё бахвалилась, что вот какая она, Никитиха, путёвая хозяйка, да как дёшево-то она мясо купила, да и мясо-то у них, считай, каждый день, и, Бог даст, деньжат подкопят, и уж тогда дом… новый… купят… А то старый-то, сама знаешь…

Мамка сразу останавливала руки, молча смотрела на смешавшуюся соседку: какой дом? Како мясо? Окстись, старая! Отворачивалась, снова перебирала овощи, и постороннего поросёнка не забывала притиснуть: «А вот реди-и-и-и-исочка! А вот лучо-о-о-о-ок!»

Когда Колька падал, Никитиха – с Шатком ли, с мужиком ли каким сердобольным – оттаскивала его в сторону, к забору. Наклонившись, изучающе смотрела в запрокинутое лицо, с деланным изумлением всплёскивалась к помощникам: смотри ты, напился, оказывается, работничек-то! Вроде тверёзый всегда, а тут – на тебе!

Потом топталась возле валяющегося сына – в неуверенности, в противоречии: то ли домой ей уже идти, шки-то варить из косточки, то ли тут ещё постоять, дожидаться, покуда работничек-то очухается. Вот ить задача!

Оставался приглядеть Шаток. Он стоял, отвернувшись к забору, зачем-то расковыривал сучок в трухлявой доске и посматривал на запрокинутое, росное, сжатое болью лицо… По залитому солнцем забору чередой шли, покачивались, протягивались, срывались и исчезали уродливые тени.

Поздним вечером, вяло перекантовываясь по ульгинскому мосту рядом с апостольской гармонью Гордельянова, Колька пел в холодном шуме реки, выбивающемся из-под моста:

Липа векова-ая-я
Под окном шуми-и-ит,
Песня удала-а-а-я-я
За рекой звучи-и-ит…

Слепой, «никогда не пьянеющий» Гордельянов ладно вторил, вёл его своей гармонью.

Возле кривобокой избёнки – тёпленькой, курящейся длинными тенётами предлунной мглы – долго мотались. Колька никак не мог понять: куда ворота-то подевались? Днём ведь, черт и, стоя л и?…

Двинули наугад – тут же заспотыкались и попадали на доски упавших как раз днём ворот. Долго собирали друг друга. В сенях снова матерились, сшибая вёдра, гремя; свет давно уж был отцеплен от Никитиных, и только из-под гнилой застрехи торчали обрезанные два провода.

Но ещё долго из черноты Заульгинки, из одинокого раскрытого оконца над речкой с прерывистым огоньком коптилки дрожала по воде песня:

…Только не с тобо-о-й-ю-ю,
Милая моя-а-а-а,
Спишь ты под землё-о-о-ю,
Спишь из-за меня-а-а…
Глава седьмая
1

Во дворе финского, вдоль и поперёк увешенного простынями, они остановились, как нищие в незнакомом, опасном месте. Высокая старуха в чёрном и горбатенький мальчик в косоворотке, маленький, как паучок. Чуть было назад не повернули, но старуха увидела Надю, которая вышла из-под простыни с пустым тазом, увидела – и широко заулыбалась, закивала. Чуть подтолкнув мальчика вперёд, представила: «А это мы – Павлики!» Глаза мальчика были как чистые прохладные родники. Он задёргал плетёный ремешок, подпоясывающий косоворотку, и – как прикрылся улыбкой. А когда уже шёл за Шатком к крыльцу, то удлинённые худые руки его поспешали за Витькой радостными шатунками, этакими… «павликами».

За блюдцем с чаем голова его сидела будто за озером. И лишь «павлики», только теперь застенчивые «павлики», поощряемые Надей: «Бери, бери, Павлуша! Не стесняйся!», – медленно подгребали к голове то кусочек колотого сахару, то картофельный драник.

Сама Павла пила чай с блюдца по-крестьянски основательно и молча. Оторвавшись от блюдца, смотрела на ползающие по столу руки внука. Говорила про него, как про отсутствующего, но очень уважаемого человека: «Они ведь с печи упали. Маленькие ещё. Там, в деревне. В Белоруссии. – Вздохнув, опять придвигала блюдце к губам, уже как бы только ему одному нашёптывала боль свою и печаль: – Вот и “павлики” получились, да-а…»

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация