Но Шишокин начинал говорить, высокопарно говорить о важнейшей роли воспитания. В школе и семье, в Домах культуры и клубах. О воспитании на производстве. О культуре потребления вина и в связи с этим о самовоспитании. О спорте и стадионах для молодёжи. Показывая рукой на Надю, как на редчайший экспонат музея, заговорил о библиотеках, о книге – хорошей, умной, доброй книге. Упомянул театры и кино. Не забыл про учёбу: вечернюю, дневную, очную и заочную. И в конце призвал будить всю творческую потенцию человека социалистического общества!
– Э-э, попович… – Как всегда из бури, Николай Иванович уже выскочил в боль и тоску свою неуёмную: – Посмотри вокруг, глаза разуй. Что творится-то… Купцы давно народ споили, а ты всё со сказочками своими… Ты водку задави, а тогда уж пой… – И, совсем обижая растерявшегося Алексея Ивановича, зло советовал: – Тебе б сказочки-то вон в «Весёлом Иртыше» петь. Нуворишам нашим. То-то посмеялись бы…
5
По ночам как-то космически, упорно вытягивался к луне визгливыми трубами оркестра ресторан «Весёлый Иртыш». Словно вырваться из спящего городка, вырваться и воспарить – такова была задача. Но обрывался визг – и лунный купол неба оставался чистым, покойным, незыблемым. Чудилось: ресторан потрясывается от перенапряжения, одышливо дрожит тенями на земле, дымной отдаёт испариной. Сквозящие по окнам шторы выказывали тёмной улице красноносых алкогонавтов; те торопливо наливали, чокались, старались успеть дёрнуть до старта… И вновь взрёвывали трубы, и вновь, казалось, рвали ресторан с земли.
«Давай, давай, Расеюшка, взлетай! Где только сядешь?…» – дребезжит возле ресторана наблюдатель местной жизни бухгалтер Фетисов. Он – в припозднившемся любопытствующем частоколе ребятишек. Он похож на китайский фонарь. На зажжённый китайский фонарь! Кажется ребятишкам – он пропускает через мозг свой и ревущий ресторан, и Россию, и всю Вселенную!.. Такому попадись на язык. Костлявый, ехидный. Как скипидар.
А в другой части городка не давал спать жене ещё один расследователь местной жизни – Подопригоров: «Анфимьевна, слышь, что ли? Ресторанные антихристы-то чё вытворяют? Светопреставление!» Подавшись к герани на окне, он словно вынюхивал в раскинутой залуненности городка звуки дьявольских труб. Босые тощие ноги в подштанниках, мосласто срываясь, ёрзали одна о другую. «Отец, светать скоро начнёт, ложись! Господи!» Но Подопригоров не слышал жены. Когда трубы взмывали ввысь наиболее неистово, наиболее «джазисто», борода его начинала как-то странно и жутко зудеть в сохлой герани. Как запутавшаяся стайка смоляных шмелей… «Нет, правильно поп говорит: конец скоро свету. Конец. Правильно. Ишь чё вытворяют… Да проснись ты!» – «О, Господи!» – И в углу словно вздрагивала, ворочалась и стонала очень старая, измученная перина.
Между тем главный предводитель «ресторанных антихристов» товарищ Сааков даже не подозревал о существовании Подопригорова или какого-то там Фетисова – зорким глазом полководца окидывал он зал своего ресторана как пороховую, дымную, победно галдящую баталию. По всему залу – размашистому, с большой глубиной – блаженные светлые столики. В единой эйфории табачного дыма они, в густой клубовой музыке, сталкиваемой со сцены оркестром.
Везде бегают, служат официантки. Ставят, убирают, выслушивают. С учтивыми чековыми книжками, с взведёнными карандашами – бдительные полпреды покупного ресторанного гостеприимства. Изредка то одна, то другая кидается к выходной двери. «Куда попёр? Я те дам в туалет! А платить кто?!» – «Не порть внешний вид. Лярва! На, держи, и не вякай!»
Сам товарищ Сааков улавливал мгновенно опасненькую ситуацию. Ещё только задымить ей, чуть зачадить, а профессиональный его нос безошибочно поворачивался в нужном направлении: взмах руки – и к столику бежит бесстрашная официантка. В критический момент вперёд выдвигается грудастая метрдотельша в чёрной блёсткой кофте: а ну, куси! Зубья обломаешь! А уж когда клиент об стол бил шницелем, как добротным каучуком, сумеречно скандируя: «Зверский шниТцель! Зверский шниТцель!» – выходил пузатый повар в колпаке и с длинным узким ножом для разделки свиней. Молча упирал руки в бока, а взгляд в клиента. («Его сам Саашка боится: зарежет – глазом не моргнёт! Лес дремучий!» – шелестело по столикам.) Клиент бледнел, краснел, уважительно очень клал шницель обратно. В тарелку. Поправлял пальцами. Украшал гарниром. Спохватившись, поспешно наливал рюмку. Подносил. С благодарностью. Повар зверски хукал, закидывал водку в пасть. И вот уже идёт обратно. Угрюмый, тяжёлый, ни на кого не глядит. Будто только дунул в грязную занавеску – и та испуганно взметнулась, пропустив его в кухню… Как после смертельного номера, в оркестре тут же яростно, синкопированно, завырывался барабан – и оркестр разразился неимовернейшим фокстротом.
Товарищ Сааков отёр с лысинки холодный пот. «Не жизнь, понимаешь, сплошной пороховой бочка!» Окончательно замыливая эксцесс, обхватил громадную метрдотельшу, мотористо порулил вдоль оркестра. И – обратно погнал, забуриваясь.
Оркестр вдруг резко оборвал фокс. Выдержал паузу. И загрохотал телегой, пущенной с горы. «Танец с саблями! Танец с саблями! – закричали за столиками. – Специально для Саашки! Безвозмездно! От души!»
Бросив даму, товарищ Сааков необычайно шустро забалалайкал в широких штанинках ножками. На одном месте. Резко, параллельно выкидывал руки вбок. Ощеривался мельхиоровым ножом. А-ас-са-а! Под дружные хлопки всех столиков. Вокруг дамы припускал. Под всю её поворачивающуюся, хлопающую, по-бабьи благодарную раскачку. А-ас-са-а! Дэржись, дама мой! Глаза яблоками выкатывал: заррэжу!
За столиками, взбудораженные пляской, срочно наливали, дёргали, закусывали. Кричали Саашке, подзывали, душевно плескались к нему с фужерами: выпей, абрек! Товарищ Сааков серьёзно прикладывал руку к груди, отказывался. Озабоченно поглядывал на входную дверь. Сокрытая занавесками стеклянная дверь вздрагивала, принималась опасно дребезжать, что-то ударялось о неё и отлетало… «Опять – пороховой бочка!»
Ресторан уже – под завязку: никого не пускают. У входа в зал бритоголовым форпостом глыбился вышибала-швейцар. В шнурах, в лампасах. Негодяй в отставке. Молчком отшвыривал он жаждущих алкать. Справа от него взъярился родной его брат – с жуткими клыками медведище, слева – кокетничала с дымным фонтанчиком зелёненькая игривая пальмочка. Жесточайшие, непобедимые эмблемы российского питейного заведения.
За полчаса до закрытия бостоновой цельной штаниной вставал в оркестре трубач. Мечтательно возводил взгляд к потолку, жевал губами, укладывая их в мундштук, и начинал играть медленную, грустную, красивую мелодию… И поехала, поползла набок с пьяного карнавала жуликов и чинуш какая-то его всеединая, отштампованная маска. На лицах стало проступать печальное, незаготовленное.
Колотузов и Меньшов сидели. Живописец и фотограф. Оба-то они базарные. «И это искусство, а? Скажи!» – кивая на трубача, привычно ныл Колотузов. Вдруг зажмурился и заревел в три ручья, как головорез в церкви на проповеди… Меньшов, тот давно захлёбывался слезами: жгла музыка трубы до селезёнки, а всё безвольно поддакивал: «Да ни… да ни… да ни в какие ворота… Петя!..»