На рассвете они стояли в гулком предтамбуре у открытого окна. Поголовно спал, изнывал в духоте общий вагон. Мимо – как дружины сплочённых ратников – пролетали еловые лесо посадки. Широко открывались поляны, где над ещё спящим разнотравьем выкурились лёгонькие плоские туманцы. К брызнувшему солнцу выбегали на бугры берёзки, но сразу стыдились поезда, прикрывались листвой, и только промелькивали их застенчивые беленькие души. Махаясь фермами железнодорожного моста, внизу застучала речка, где посерёдке уже бегал ветерок, ерошил, трепал речку за сизо-белые вихры. А по берегам – во все стороны – мотало зелёные метели тальников и ракитников…
Глаза ребят застилала неостывающая задумчивость. Было и радостно, и… грустно отчего-то. Они смутно ощущали, что что-то ушло от них и никогда уже не вернётся… Потом толчок вагона где-нибудь на резком стыке рельс возвращал им всё земное: и летящий лес, и поляны, и ловкое весёлое солнце, которое акробатом встало перед ними на длинные, тонкие, вспыхивающие спицы…
6
И опять идёт Шаток своей самой дальней, самой радостной дорогой. Идёт в горы, на пасеку, идёт к деду Кондрату. Заповедное это место в душе у Витьки, и даже Павлики не взял он с собой. Извинялся, конечно, глаза уводил, видя обиженное лицо друга, но взять не смог. В другой раз, может быть.
Зябла провальная дорога в овражистом густом лесу, скрипела, чавкала под ногами лежнёвка.
Поздним вечером вышел, наконец, Витька к сильно прореженному пихтовничку и начал взбираться к закату, к пасеке.
Будто давно и обречённо поджидал Витьку возле тёмной избушки Кондрат. Словно согбенно удерживал он на плечах своих затухающий колодец заката, потрясываясь освеченной головой. Обнял правнука, заплакал… «Ну дедушка… Не надо… Пришёл ведь… Не надо…»
Одряхлевший Трезорка уже не прыгал к лицу Витьки – только прошелестел к его сапогам робкой травой и пятился потом к избушке, кланяясь, как старуха – просяще, жалко…
В конце чаепития Кондрат ответил, наконец, Витьке:
– Нет… Не нужон я городу… Здесь помирать буду…
Задрожавшей рукой нарочито углублённо стал поправлять пламя в лампе.
– При чём тут город, дедушка?… Ты нам нужен, нам!..
– Нет, сынок… того… Здесь я… Лучше… – И, уже успокоенный, всё для себя решивший, медленно допивал чай. Посидел задумчиво. И перевернул стакан.
Нагорбившись, стоял Кондрат над спящим правнуком, смотрел на его молодой безмятежный сон. В керосиновой лампе, подвешенной под потолком, дремал петух. Свет сверху стёк и залил Кондратовы волосья. В угол избушки чёрным лисом, крадучись, пробиралась и пробиралась тень. Кондрат улыбался, удерживал тяжкое своё дыхание, отворачивал лицо, отирал тяжёлым рукавом рубахи слёзы. И снова смотрел и смотрел. «Учись, сынок, учись…»
Рано утром они рыбачили на узком таёжном озере. Дымясь, уходили туманы. Одинокая чайка пробултыхала себя по тишине. У заворота озера, в парной полосе солнца вовсю парились утчонки. Обсыхал, согревался по берегам лес. Где-то извинительно пробовал работу дятел. В соснах на том берегу солнце ткало золотистую слепкую паутину… Протянул первый ветерок – и у воды, на бугорке, ознобливо взнялась берёзка и тут же снова уснула. И опять тихо, не шелохнёт… И в продолжение этой тишины, совсем рядом, почти от самых рыбаков потащила за собой проострённо бесшумную дорожку доверчиво-бесстрашная уточка… «От чертовка, не боится!» – улыбаясь, смотрел на неё поверх очков Кондрат. Потом снимал с рогатки корёжливое удилище и длинно, капающе вёз лесу к берегу. Разглядывал девственно извивающегося червяка. Поплевав на него, снова закидывал снасть на воду. «Сейчас… должно подойти… оно…» («Оно», надо думать, рыба.) Витька, взбадривая себя и деда, резко подсекал. «Сошло, что ли?…» – «Не-е – клюнуло… пока… Сейчас… должно…» – словами деда отвечал внук. Кондрат торопливо подвозил лесу, снова бычился на червя… Накидывал. Ждали рыбу.
Через неделю они стояли на пологом угоре возле раскидистого дуба при дороге. Оба с заплечными сидорками, Кондрат с высоким посохом. Внизу, в широкой осолнечненной долине у петлючей речки многоголосила воскресная деревенька; правее, в рощице, подрёмывал погосток.
С непокрытой головой, держась с правнуком за руку, Кондрат стоял как белый затухающий суховей. И в задумчиво остановленных, словно единых глазах старика и мальчишки удерживался и погосток, и деревенька, и взблёскивающая речка… Конец жизни, её продолжение, её вечное начало…
– Пошли, дедушка…
Они стали спускаться к деревеньке, к людям. Останавливались, поджидали Трезорку, который ревматическими лапами поспешал за ними виновато.
***
И плывут облаками сны его. И опять видит он родной свой городок. Видит полноводную широкую реку, по которой, как с горы, несутся пять мальчишеских головёнок, отщёлкивая звонкое серебряное солнце…
Он радостно мечется в воде среди них, удерживает, останавливает: «Мы вместе, ребята, опять вместе! Шаток! Павлики! Герка! Зеляй! Санька!» Узнавая, ребята смеются, хлопают его по плечам: «Где ты был столько времени? Куда подевался?» Шаток макнул его, смазал ласково по затылку: «Молодец, старый Шаток, хоть и седой стал, а не изменился – держи с нами!»
Счастливый, смеющийся, он летит с ними дальше по реке, к парому. А вокруг в воде – миллион арбузиков. Ровно миллион! Он кричит:
– Дядя Коля! Шкенцы-ы! Арбузики – ловите! Рейтуза – держи-и! И ты, Хашимка, и ты – на-а! На всех хватит! На весь мир! Ло-ви-и-ите!
Хохотал на всю реку пузатый паромщик на деревяшке, удерживая пойманный громадный пузатый арбуз; бежал по палубе, нагибался за мелкими арбузиками парень в кишкастой тельняшке; как с мёртвым ребёнком в руках, упал с арбузом на колени и горько заплакал бритоголовый дядька…
А ребята летят уже за паромом.
– Мы вместе-е-е!! Теперь всегда вместе-е-е! – кричат они, всё дальше и дальше оставляя за собой городок у гор, у подножия необъятного мира…
+ + +