Картины в кинотеатре «Ударник» шли всякие. И хорошие, и так себе. К примеру, в «Победе над Берлином» ребят удивила только – прямо великанья, будто даже в экран не влезающая – фигура киноартиста Андреева. Он, верно, старался вместить в этом фильме в себя одного всю нашу Красную Армию. И ещё. Когда Гитлер отравлял свою овчарку (это уже в бункере он сидел, когда ему, гаду, деваться было некуда, конец приходил), то запросто взял с золочёного блюдца настоящее пирожное, воткнул в него иголку и сунул собаке в пасть… И собаку даже не жалко было, а вот что настоящее пирожное-то – это да-а… «Поди, и на завтрак настоящее, и на обед, и на ужин… Когда хотел, тогда и жрал, гад, настоящее пирожное…»
Но шли и неплохие фильмы. «Белеет парус одинокий» с Гавриком и Петькой. («А как он говорит-то ему: “Танами-и-ит, хи-их-хих-хих!”»), «Дети капитана Гранта», «Пятнадцатилетний капитан» – приключенческие, захватывающие.
И в одном ряду с такими картинами шагала всякая трофейная мура. И давно уже оторал с экрана в клочья изодравшийся Тарзан, а ещё кривлялись всякие тётушки Чарлей и Петеры – кинокомедии.
Павлики смеялся, заходился вместе с залом, суча ногами и подпрыгивая на месте. Шаток во время кинокомедий никогда не смеялся. Напряжённый, подавшись к экрану, он старался вникнуть в суть, в смысл юмора. Докопаться до дна, понять. Старался не пропустить ни одной выходки актёров, вчитывался в титры, вслушивался в интонацию чужих слов и музыки, досадливо отмахивался от Павлики, от его приглашающих к смеху дёрганий, тычков. Хохотать начинал, подходя к дому. Когда и хохотать-то уже не надо было. До него, как говорится, доходило через час.
5
5 марта 53-го года первым уроком в 7 «Б» должна была быть алгебра – но ни звонка почему-то не было, и Лента не шёл. Всеобщее напряжение перед схваткой с ним начинало перегорать, развеиваться. Архаровцы вновь обретали легкомыслие, беспечность. Посмеивались, беззлобно поколачивали друг дружку, баловались. Человек пять лишь продолжали сдувать алгебру у Павлики, накрыв его с головой за партой, но и они отходили по одному – успокоенные, обретшие себя.
Часть ребят завязалась вокруг Саньки Текаку, который вдохновенно врал про Ленту – будто его вчера вечером трёхтонка переехала!.. Однако Ленту видели сегодня, в школе – и живого, и ребята, перемигиваясь, ждали «подробностей». А Санька как оцепенел от жути своего вранья. «Точняк, братва. Рассказывали. Сам слышал… Только погрозил вослед трёхтонке кулаком, прошипел, как змея… и дух выпустил. Прямо на дороге. На перекрёстке!»
Откровенный хохот ещё больше пугал Саньку. Для успокоения ему ставили пару щелабанов.
Не выдерживал безделья Поляна, восставал. Вытягивался в коридор из двери высоко и печально. «Тётя Павла, чего не звоните-то? Может, покурить успею?» – «Цыц, не велено звонить!» Побелевшими руками Павла зажимала на груди медный звонок. Испуганная, красная… Поляна, недоумевая, унёс голову обратно за дверь.
Вдруг в класс… точно втолкнули Лидию Ивановну. Она потопталась на месте, слепо ловя сзади ручку двери. Словно ища за собой долгий громкий скрип этой двери… Чтоб зажать его, придавить… Наконец пошла к столу. И класс, забыв встать, поприветствовать её, с испугом смотрел, как проходила она эти пять-семь метров… Её как будто сзади толкали!
– Ребята… сегодня… сегодня… умер наш дорогой… наш вождь и учитель… наш дорогой… Иосиф… Виссарионович…
Дальше говорить она не смогла. Глядя на неё – маленькую, всхлипывающую, разом как-то осиротевшую, – все напряжённо застыли. Баламут Санька начал было нырять на все стороны: «А? Чё теперь, пацаны? Куда его теперь?…» Ему дали по затылку, и он сразу стал изображать скорбь.
А Лидия Ивановна всё отворачивалась, всё плакала, отирая лицо рукавом платья, забыв про зажатый в кулачке кружевной платок. Сказала тихо:
– Идите, ребята, домой… Занятий сегодня не будет…
И опять шла – точно толкаемая кем-то сзади. Прикрытая ею дверь… вдруг снова отошла, тянуче заскрипела…
Все молчали. Потом начали запихивать учебники и тетрадки в сумки. По одному, по двое, боясь почему-то задеть дверь, проскальзывая, выходили из класса.
В конце коридора копились перед неглубокой, узенькой сценой. Непонимающе глядели, как Зализка зачем-то пытался накинуть на высоко поставленный бюст красную скатерть. Махровая бархатная ткань соскальзывала, никак не могла удержаться на гладком холоде гипса, а Зализка всё подпрыгивал, всё накидывал, накидывал её… Санька занырял ко всем, поясняя: «Счас накроет – и в небо голова уйдёт! Как у Алибы-Хана! В балагане!» Его пнули. Зализка обернулся. «Чего встали?! П’шёл по домам!» Ребята понуро потянулись к вы ход у.
А Зализка всё подпрыгивал, воровато озираясь, всё старался прикрыть бюст…
Во дворе стояли, не зная: куда? зачем? что? Санька начал было опять про Алибу-Хана и исчезающую голову… С облегчением отволохали Саньку. Заодно Шатку и Павлики досталось, которые начали было защищать дурня Саньку… Опять стояли все, точно и не было драки. Наконец пошли к воротам. «А чё, а чё, пацаны? – плюясь кровью, всё шнырял и шнырял Санька. – Ведь похоже, похоже? Как у Алибы?…»
Второй раз бить его сил уже не было.
На другой день всю школу построили в коридоре перед сценой. Впереди младшие классы, дальше – средние, и замыкающими – старшие. На сцене, за высоким бюстом, как удваивая его объем и плоскость, с пола до потолка был поставлен ещё и громадный портрет, волнисто обрамлённый крепом. Вчерашней красной скатерти – не было.
Не оказалось почему-то на месте приставной тумбы-лесенки, и Фаддей некоторое время ходил перед сценой, примеряясь, как ловчей запрыгнуть на неё. Этаким акробатом. Зализка побежал куда-то, но Фаддей уже боком заваливался на сцену. Кажилясь, поднялся с колен, отряхнул, расправил паруса галифе. Зализка с опозданием грохнул к сцене тумбу. Фаддей косо глянул на него. Потом приблизился к бюсту.
Бюсту читал с длинной бумаги, как посланник царю верительную грамоту. Проникновенно, с дрожью в голосе. И многим было неудобно, нехорошо, стыдно.
К концу бумаги Фаддей резко повернулся к школе – и его очки вдруг стали незрячи. Как бельма. Он привычно поправил их, как на время впустил глаза, вчитался в бумагу и, снова откинув её, опять став полностью незрячим – прокричал над головами далеко: «Под непобедимым знаменем великого вождя – вперёд, к Победе!»
Первоклашки сглупа захлопали – в них кинулся Зализка, стал улавливать, сшибать хлопки, как малярийных комаров. Всё смолкло. Включили динамик, и в школу стала наплывать траурная музыка из Москвы.
Занятий не было и в этот день, но никто не расходился: должны были ставить на сцену в почётный караул. Учителя и активисты бегали по классам с заготовленными списками: уточняли наличие кандидатов, утверждали одних, без жалости изгоняли из списков других, пытались отыскивать новых достойных. За Дыней всюду шнырял Санька. Точно немой – мимически – повторял все его губодвижения и указующие взмахи руки. Как бы усиливал их, умножал, делал более строгими, непримиримыми. Но Дыня в упор не видел бывшего дружка. Бедняга Санька так и не постоял на сцене в почётном карауле. Шатка было тоже забраковали сперва, потом пропустили.