Я предложил: может, лучше бы нам встречаться в Москве, снимать на пару часов отель – всё лучше, чем в машине на трассе. В мегаполисе Никите нас не выследить. А у меня всегда найдётся хорошее объяснение, что я навещаю Тупицыных. Алина лишь посетовала, что ездить в Москву утомительно, и вдруг вспомнила, что знает в Загорске замечательный пустырь.
Алина заранее написала, что Никита с утра поедет проведать мать в Красноармейск и вернётся аж к ночи. Договорились встретиться. Всю пятницу валил снег – даже не хлопьями, а какими-то перьями, словно бы наверху распотрошили космическую перину. Когда зажглись фонари, Загорск в искрящихся ватных сугробах выглядел точно умильная рождественская открытка.
Трудно поверить, но именно из-за контактных линз я не сразу признал скошенную крышу-фуражку кинотеатра “Смена”. А был бы в очках, наверняка вспомнил бы визуальные приметы Никитиного тайного укрытия в час раху-кала, наш дружеский разговор перед поездкой в “Шубуду”…
В тот вечер, когда Никита уехал от меня и оставил на хранение картину, я кое-как отковырял чёртовы линзы. А вот на следующее утро надеть их уже не смог, только залапал до красноты глаза.
Попытался на следующий день, и с тем же успехом. Линзы то слетали с пальца, норовя потеряться, то косо прилеплялись или же заплывали под веко, и я мучительно вымаргивал их, заливаясь слезами.
Я уже смирился с тем, что линзы не моё, что у меня слишком грубые пальцы для таких изящных вещей и век мне вековать в очках. Но тут Алина назначила встречу, и мне захотелось удивить её. Попробовал наудачу. И надо же – они наделись с первой попытки! Я снова провалился в пространство зрительного передоза и, наверное, поэтому не узнал пустырь, доверху перегруженный новыми впечатлениями и обилием внешних нюансов.
В этот раз всё прошло намного лучше. Мы освоились с ограниченным пространством салона, да и Алина нарядилась практичнее: чулки, юбка, – так что ничего не нужно было снимать, разве только сапожки, чтоб не поцарапать каблуком кожаную обивку кресел.
Закончив с вознёй, мы в обнимку отдыхали на заднем сиденье.
– А тебе хорошо в линзах, киллер, – проворковала Алина.
– Только надевать трудно.
– Привыкнешь. Помнится, у меня после лазерной коррекции неделю всё воспринималось гротескно, аляповато… – Прильнула. – Как в мастерской дела?
– Кенотафы стали делать. Ну, сейчас Шервиц с Дудой домой умотали до весны, а как вернутся, будем дальше развивать тему.
Её пальцы скользнули в мою ширинку:
– Наживаться на эксгибиционизме…
– В каком смысле?
– Самом прямом. Желание придать личной трагедии общественный статус называется “эксгибиционизмом скорби”. У одних большой хуй напоказ, у других – кенотаф.
– Это всё-таки разные вещи, – с улыбкой возразил я. – Просто люди по-разному горе переживают. Некоторые хотят поставить памятный знак на месте гибели близкого человека…
У меня вдруг заложило левое ухо. И раньше случалось, что я глохнул на несколько секунд после оргазма, будто мы совокуплялись где-то на морском дне, а потом я излишне торопливо всплывал, покидал нашу глубину, оказываясь в лёгком кессонном полуобмороке.
Но сейчас было другое. Я хорошо помнил эту специфическую глухоту, состоящую из рафинированного белого шума. Так шипело у меня в ухе после вопля Лёши Крикуна.
Внезапно сквозь улюлюкающие частоты мощно прорезалась волна с хоровым исполнением.
– Ла-а-акримо-оса!.. Ди-и-ес и-и-ла!.. – вывели нежные сопрано.
– Ква! – угрожающие предупредили басы и баритоны.
– Рес! Ур! Гет!.. – тенора точно взбежали по ступенькам. – Эх! Фав! И-ла!..
Я узнал “Реквием” Моцарта, самую затасканную его часть, которую обычно используют телевизионщики, показывая хроники про зверства фашистов.
– Джю дик ан дус!.. Хо мо рэ ус!..
Глядя в упор на зелёный экранчик радио с мерцающими цифрами и буквами “FM”, я несколько раз сглотнул. Этому нехитрому способу приводить забарахлившую вестибулярку в порядок меня научил Тупицын, когда мы летали в Крым – первое лето после родительского развода…
Фантомный Моцарт оказался нестойким. Начал стремительно угасать, отодвигаться на периферию слуха, сделавшись неотличимым от пульсации крови в висках. Но вместо ожидаемого облегчения, что звуковая галлюцинация закончилась, я остро ощутил устойчивое, очень назойливое чувство близкой опасности.
– Может, поедем уже? – сказал я, стараясь, чтоб в моём голосе не чувствовалось напряжения.
– Докурю, и валим, – ответила Алина.
За решёткой забора ожил спящий до того фонарь. Это было очень неожиданно. Я даже приподнял голову. В ярком его матовом свете, пролитом на бетонную стену, выступили пентакли, черепа, названия групп “Cannibal Corpse”, “Behemoth”…
Что-то тревожное забрезжило в памяти:
– Я уже был здесь.
– Сомневаюсь, – Алина зевнула, чуть приоткрыла окошко, провожая ладошкой табачный дым, выбросила окурок, наклонилась, чтобы застегнуть змейку сапожка. Я заметил, что маникюр у неё не красный, как обычно, а бледно-лавандовый, почти серый. Сидя, я подтянул и застегнул штаны, надел бомбер, затем вышел из машины.
Над пустырём по-прежнему сыпал снег, мороз почти не ощущался. Иррациональным беспокойством веяло от этой тишины и белизны. Я чуть попрыгал, размял затёкшую поясницу, наклонился зачерпнуть рыхлого снега. Пока лепил снежок, оглядывался, но не высмотрел ничего подозрительного – запорошённая площадка, забор, размалёванный задник кинотеатра, плафон фонаря, похожий на конскую голову. Поискал глазами место у стены, где в канализационной канаве отыскали авторитета Кирзу…
Хлопнула дверь, Алина прошла ломкими шажками, села за руль. Фары, как два брандспойта, брызнули лучами по готическому граффити “Death Metal”.
Я опустился в кресло рядом с Алиной. Она удивлённо спросила:
– Чего такой напряжённый?.. – размашисто, неуклюже развернулась, словно вырисовывала омегу. Воскликнула со смехом: – До сих пор ноги дрожат!..
Точно крупная птица врезалась с разгону в лобовое стекло. От эпицентра тяжкого удара, ставшего вмиг белым, как горсть соли, крошевом побежали трещины.
Алина взвизгнула, вдавила по тормозам, они тоже завизжали, словно пёс, угодивший под колёса. Скорость была невелика, но меня резко качнуло вперёд. Не понимая, что происходит, я открыл дверь и выскочил наружу. Может, и правда ожидал увидеть искорёженные крылья и перья. Но по капоту медленно съехала и упала с глухим звоном в снег обычная монтировка. А потом показался тот, кто швырнул в нас железякой.
Моё сердце дёрнулось так, словно кто-то истошный с воплем рванул на себя захлопнувшуюся дверь и сорвал её с петель. Солёный жар выступил на лбу, потёк по затылку и хребту. В висках синхронно ухнуло ватными молотками: “Попались! Застукал!”