– Ты куда? – спросил я чуть ли не с испугом.
– Домой поеду, – ответила рассеянно. – Вот куда можно было трусы сунуть, не знаешь?
– Ты уходишь из-за того, что я что-то не то сказал?
– Нет, просто устала. И на работу завтра к девяти, а уже половина второго…
– Подожди, – попросил я жалобно. – Ты ведь не закончила про бытие-в-смерти, а мне очень интересно…
– Нашла! – Алина вытащила из-под дивана нечто похожее на полупрозрачный комок паутины или пыли. Надевая, проговорила: – По просьбам трудящихся насчёт бытия-в-смерти… Да, человеку в принципе недоступен опыт личной биологической смерти, тут ты прав. Смерть – либо будущее, неподвластное уму: “когда-нибудь умру”, либо свершившееся событие, не имеющее места, времени и смысла…
Я приблизился к Алине с намерением обнять. Но глаза её глядели так холодно, что я смешался, прошёл мимо, будто изначально собирался на кухню. Постоял там чуть, переводя дыхание, и вернулся.
– Бытие-в-смерти – единственное место, где смерть доступна общественному сознанию в целом, где имеется та самая невозможная возможность получить посмертный опыт. Время закончилось, весь его стратегический запас, если таковой вообще имелся, исчерпан. Движения вперёд нет. Есть нечто умершее и смертующие на его поверхности: зверушки Шрёдингера, берущие кредиты, смотрящие телевизор, ебущиеся, рожающие детей, мечущиеся между бытием-в-смерти и небытием-в-смерти. Глупый, жирный, счастливый, сильный всегда меньше, чем мёртвый. Быть мёртвым означает быть всем. Статус “не быть” больше, чем быть…
Надела лифчик, джинсы, вскинула руки, пролезая в джемпер. На миг показалась и исчезла под его шерстяной тканью рваная татуированная рана с кирпичной стеной. Из узкой горловины воротника вынырнула взлохмаченная Алинина голова с помятой сигаретой в зубах…
– Провожу, – я оглянулся в поисках одежды. – И хотел ещё спросить: а кто такой Андре Жид?
Алина закурила:
– Французский писатель, нобелевский лауреат.
– А почему пидор? – спросил я весело. – Что он такого сделал? Чем не угодил тебе?
Меня самого коробило от нарочитой дикторской бодрости в голосе. И было досадно, что Алина тоже чувствует и презирает эту заискивающую фальшь.
– Гомосексуалист. Он уже давно умер, лет пятьдесят назад.
– Понятно… – я в солдатском темпе натянул носки, влез в штаны и футболку. – Но это же, наверное, ещё что-то означает?
Она покачала головой:
– Я эту татуировку набила на втором курсе. Была дико влюблена в нашего препода по зарубежке. Сделала для него. Просто чтоб он, когда разденет меня, прочёл это и улыбнулся… Ради. Одной. Его. Блядской. Улыбки… – произнесла с убийственной расстановкой.
Засаднило. Будто выдернули из души какую-то мучительную нитку, чувствительный волосок. Но в том, что больно, винить следовало только себя.
– Кстати, совершенно не обязательно меня провожать, – размеренно добивала Алина. – Машина под домом. Ложись спать, Володенька. Или книжечку свою полистай, – небрежно кивнула на подоконник, где третью неделю пылилось моё философское пособие для вузов.
– Нет, провожу, – упрямо сказал.
Пока я, сцепив зубы, шнуровал кроссовки, она что-то небрежно насвистывала. Ей быстро наскучило ждать. Открыла дверь. Я услышал быстрые, как чечётка, скатывающиеся вниз по ступеням шажки.
Когда я спустился вниз, Алина уже возилась в своей красной, освежёванного цвета “мазде”, и на лобовом стекле плясали, смахивая иней, стеклоочистители, похожие на конвульсирущие оторванные лапки какого-то монструозного кузнечика.
Помахала на прощание. Проехала в шаге, так что я отступил назад и раздавил неглубокую подмерзшую лужу. Под треснувшим ледком плавал пузырь воздуха, белый, как куриное яйцо.
Обижаться на неё было глупо. Она же с самого начала предупреждала, что мёртвая. И предупреждала, что стерва…
*****
Я не очень-то верил, что истинной причиной ночной размолвки стали мои необдуманные, но, в общем-то, трезвые слова о биологической смерти. Я если и был неправ, то лишь в том, что ненароком похерил языковые игры в “смертование”.
Но ведь не могла же Алина, в самом деле, не понимать, что рядом с безопасной, как дохлая собака, метафорой смерти находится смерть обыденная, традиционная, конкретная, та, что я наблюдал каждый день. Пусть не саму смерть, а только её лики на овальных деколях, что безучастно и слепо смотрели на меня десятками глаз. Вот уже почти месяц каждый божий день я доставал из акриловых матриц свежеотлитые “льдинки”, “нолики” и “дверцы”. Они были точно каменные трупы, извлечённые из своих гробов, – воплощённое содержание смерти, отделённое от формы. И в нашем “бортовом журнале”, отражающем список заказов и их состояние, учёт вёлся не по фамилиям заказчиков, а по тем, для кого изготавливался памятник. Записанные в столбик Семибратов, Усольцева, Волокитины, Дятловы, Лындяева, Пехонин, Загудалова и так далее – все они были мертвы…
Всякое небытие, в том числе и теоретическое, не обладает самостоятельным онтологическим статусом, а является лишь фактом сознания – так впоследствии наставляли меня о загробном мрачные мои преподаватели. Но конкретно Алинино “смертование” представляло из себя непроходящее праздное уныние, осложнённое навязчивой потребностью трахаться и мучить. И, разумеется, учить смерти – так же истово, как иные учат жизни. И не её вина, что она была инструктором плавания, который кое-где нахватался техник брасса, кроля, но сам до дрожи боится воды.
Я оказался прилежным учеником. Почти не спорил, редко задавал вопросы. Завёл тетрадочку, куда обстоятельно записывал всю почерпнутую от Алины мудрость: новые имена-фамилии, Хайдеггеров-Сведенборгов, научные термины, значение которых потом смотрел в энциклопедическом словаре – увесистый томище, приобретённый за гроши у лоточника-букиниста в Гостином Дворе, добротное советское издание.
Уже в первые дни после отъезда Никиты у меня накопилось с полдюжины ярких афоризмов, которыми Алина обильно пичкала меня помимо своих философских концепций: “Если услышишь: «Такова жизнь», сразу поправляй: «Такова смерть»”; “Не учите меня не жить!”; “Мир – это пьеса мёртвого Бога”; “Рождаемся на автобусной остановке и ждём свой автобус. Но раньше приезжает катафалк”; “Жизнь – пустота, а смерть – заполненность”; “Смерть – это единица морали”.
Вполне возможно, Алина придумала их сама или же переиначила на свой лад уже существующие – как было с её опровержением “Пари Паскаля”…
– Не знаешь, кто такой Блез Паскаль?
– Давление вроде в паскалях измеряют…
– В общем, он утверждал, что рациональнее верить в Бога. Веруя, ты ничего не теряешь, ну, разве потратишься на молитвы, обряды, вынужденный аскетизм. Безверие незатратно, но в случае существования Бога расплатой будут вечные муки. То есть в сухом остатке Паскаль полагал: “Кто верит и ошибается, ничего не теряет. Кто не верит и ошибается, теряет всё…”