Взгляд натыкается на полуразложившийся собачий остов в клоках пегой шерсти. Пёс при жизни был огромен, величиной с козла или ламу. Уродливейший лохматый доходяга с длинными, как у борзой, лапами и гнилым хвостом-помелом.
Шевелятся, потрескивая, высохшие, как кости, стебли борщевика. Сухой костяной шелест гонит по земле сладковатую кондитерскую струйку трупного душка. Зной соперничает с тишиной. Нет ветра. Умолкли кузнечики и цикады, чтобы не мешать главному звуку – тому, что творится за моей спиной.
По стенке котлована шуршит змейкой осыпь. Кто-то спускается вниз и безуспешно старается не шуметь. Медленные, солёные, как ужас, капли пота сбегают по моим вискам, переносице, губам. Во рту химическая кислятина, словно от медного пятака. Единственное, что я знаю твёрдо, – нельзя оглядываться. И пегой падали нет на своём месте, словно тот, кто шуршит за моей спиной, по-хозяйски пробудил пса из мёртвого покоя.
В моих руках обычная штыковая лопата съёжилась до размеров сапёрки. И я по-прежнему говорю с исчезнувшим напарником, объясняю ему объём работы, а сам прикидываю, как половчее выскочить из западни котлована. Стены его высотой метра три, а до того были по пояс. Просто так уже не выпрыгнуть, нужна ступенька.
Вот изнуряющий душу шорох достиг дна и пропал – нечто спустилось и колышется за моей спиной. Я чую запах, который ни с чем не спутать. Это пахнет мертвечина. Только не животная или человеческая, а Предвечная, страшная тем, что она никогда и не была живой.
Вокруг меня не обычный котлован – это ушедшее под землю осквернённое, срытое кладбище. В почве осколки серого мрамора со следами букв, щепы изгнивших гробов, промытые дождями старые кости.
Примерившись, с натужным криком вгоняю полотно лопаты в глину. Пробудившийся котлован выстреливает склонами вверх. Я вспрыгиваю на черенок, отталкиваюсь, в прыжке хватаюсь ватными пальцами за летящий в бирюзовое небо, щербатый, в пучках подорожника край котлована.
Всё тело оморочено гибельной парализующей паникой. Кое-как подтягиваюсь, с неимоверными усилиями закидываю неповоротливую, многопудовую ногу… Забрасываю бессильную руку. Ещё немного!.. Вот уже почти выбрался!.. Но вдруг резкий рывок вниз! Что-то ухватило за штанину, повисло гнилой тяжестью. Кричу, вгрызаюсь, врастаю ногтями в землю – лишь бы не дать невидимому обрушить меня. Не вижу, но слышу, как внизу пегая падаль щёлкает пастью и жарко, смрадно дышит обхватившая мою ногу мертвечина. Из трухлявого склона выкрашивается ломоть. Я обрушиваюсь вниз и лечу неоправданно долго, но просыпаюсь раньше, чем достигаю дна…
Я невольно зажмурился, и опьянение тотчас раскрутило меня, как на центрифуге. К нёбу снова подкатил крепкий, словно бильярдный шар, рвотный спазм. Я поспешно распахнул глаза и даже привстал, чтобы привести сознание в равновесие. Ощущение было такое, что переворачивался не я сам, а пространство вокруг. Но оно-то как раз стояло на месте, а вращение происходило внутри меня.
Представились песочные часы, и в головокружительный миг оборота колбы с зацикленным песком я догадался, что весь вечер не обонял, а думал вонь. И это не было навязчивой галлюцинацией. Источник вони находился не в моей голове! Внутренним взглядом я проследил пунктирный маршрут от нашего стола аж до квартиры на Ворошилова, прямиком к полке из ротанга и альбому “Memorial photography”, который был раскрыт на гробах с коммунарами. Оттуда, как из колодца, тянуло тайной, смрадом и ужасом. Не пресловутая кладбищенская ноосфера, а кощунственная колдовская Книга извратила время. Она вела учёт всех моих разговоров. Поэтому ни одно услышанное мной слово всуе не исчезало, а скрупулёзно заносилось в покойницкий гроссбух, наращивая мой смертный дебет. Единожды сказавший “смерть” – умрёт!
– Чего вскочил-то? – добродушно спросил Гапон. – Вот ты зря, Володька, ебанул газированного запивона. От пузыриков только хуже бывает. Закусывать надо, дружочек. Положи себе чего-нибудь. Свежайшее всё!.. – он зацепил вилкой чебурек и шлёпнул его на мою тарелку, накрыв обглоданную зубочистку.
Не было никакого кошмара про котлован и ожившую падаль. Псевдосон придумался на ходу, внедрился, как ложное, приукрашенное жутью воспоминание. Во всяком случае, я не помнил, чтобы мне хоть раз снилось подобное. И чиновник Чегодаев не источал какую-то там инфернальную космическую мертвечину. Я, хоть и смутно, всё же помнил, чем пованивало в катафалке, – заурядный микс бытовой химии и старого мусорного пакета, в котором залежались съестные отходы. Да мерзко скрипела плёнка, прикрывающая загримированное лицо начальника жилкомхоза, но это был звук, а не запах…
За столом умеренно пахло восточной кухней и приправой карри. И ещё отчасти взопревшей несвежей одеждой. Самое огорчительное, что характерной кислятиной отдавала преимущественно моя толстовка, которую я со дня покупки так и не удосужился постирать. Наверное, поэтому запах казался мне таким близким и обволакивающим. Недавний душок рыбьих потрохов тоже объяснялся заурядным образом. Рядом со мной стояло блюдо с селёдкой под шубой – начатое и заброшенное.
– Некоторые полагают, что существует и третий путь мыслить немыслимое, – сказал Денис Борисович. – Достаточно освободить себя от опеки греческой парадигмы мышления и обзавестись любой другой, более прогрессивной или экзотической. Ничем другим не объяснить повальное увлечение Запада альтернативной философией индуизма или тибетским ламаизмом…
– Или жидовской каббалой, хе-хе! – сказал, подбоченясь, Гапон.
Денис Борисович умильно глянул на него:
– Аркадий Зиновьевич, как всякий этнический украинец, несистемный антисемит.
– Есть маленько, – заулыбался Гапон. – Дичайше извиняюсь, что перебил про мышление.
Вместо того чтобы петь куплеты про еврейский цирк, он влюблённо смотрел на Дениса Борисовича и мерно кивал, как китайский болванчик.
Мне почему-то вспомнились керамические черепашки с подвижными головками – кустарные сувениры, которыми торговал в плацкарте глухонемой коробейник. Строгий и быстрый, он шёл, раскладывая на нижних полках свои безделушки. В пустых стаканах нежно, как ветряные колокольчики, дребезжали ложки. Черепашки били частые поклоны, под каждой лежала сопроводительная записка, что продавец – инвалид с детства, а черепашка стоит сто рублей. Дойдя до конца вагона, он разворачивался, шёл обратно и собирал черепашек.
– Иное дело, что все попытки просветления за счёт другой онтологии наивны и заранее обречены на провал. Это всё равно что устанавливать на виндоус программу для макинтоша…
– Да там в ламаизме своего бардака хватает! – поморщился Глеб Вадимович.
– Разумеется! – согласился Денис Борисович. – Ведь только романтические идиоты всерьёз полагают, что могут по щучьему велению и своему хотению в одночасье сделаться буддистами или же индуистами. Но для практика третьего пути важен сам момент отречения, который сносит родную онтологию и вроде бы предполагает инсталляцию новой. Вот тогда и возникает тот самый просвет между различными формами мышления, и на половице появляется солнечный зайчик, настоянный на фотографии мёртвого Бога. Если чё, у Хайдеггера про это ни слова!..