А здесь и сейчас всего-то пахло чебуреком, который разворошил Глеб Вадимович. Да, запах фарша и прогорклого масла был предельно неаппетитным, но по крайней мере отчётливо пищевым.
– Итак, человек больше не способен находить смыслы ни в распятом Логосе, ни в пифагорейской гармонии, хотя по-прежнему пребывает в западне греческой онтологии… – Денис Борисович то ли вернулся к какой-то условно-отправной точке, то ли вообще с неё не уходил.
– А в чём, собственно, западня?! – спросил я, радуясь, что реальность хоть как-то стабилизировалась. Заодно сделалось понятно, почему никто не реагировал на запахи. Обонятельное наваждение происходило исключительно в рамках моей “имманентности”, а для остальных, судя по всему, просто пахло варёным мясом.
– В ничем не подкреплённой убеждённости, – ответил с тайной улыбкой Денис Борисович, – что руководимое законами причинности мышление способно проникнуть и в немыслимость. Иными словами, что мыслить великое Ничто не есть синоним не мыслить вообще. Как только мы помыслим смерть, то есть поместим её в пространство ума, то власть небытия будет повержена или хотя бы поколеблена!..
– Хе, прям как в анекдоте про мужика… – сказал Гапон.
– Не на этом ли утверждении основывается догмат о сошествии Христа в ад? – Глеб Вадимович меланхолично разглядывал тарелку, на которой потрошил вилкой желтоватую кожу чебурека.
Они начали синхронно каждый свою фразу, но при этом у них поразительным образом сложился не разнобой, а внятный дуэт, из которого не пропало ни единого слова. Они будто не говорили, а выводили в воздухе разноцветными говорящими шрифтами.
– …что советовал бабе с маленькими сиськами натирать их туалетной бумагой. Та спрашивает: “А поможет?” А тот ей: “Ну, с жопой же помогло!..”
– …Христос не просто спустился в ад, он его помыслил, поместил в себя и тем сокрушил…
– Ха-га-а!..
– К-хм…
– Но что дозволено Юпитеру, – живо откликнулся Денис Борисович, – то не дозволено быку. Статус небытия противоречит самой природе мысли. Человеческое сознание есть разновидность бытийной активности. А смерть как досущностный феномен немыслима в любой момент – ни до, ни во время, ни после. Увы, всякая истинная мысль о смерти – трухлявая пустота в черепе бедного Йорика.
Уж не знаю, что за начинку содержал чебурек, баранью или говяжью, но отдавала она тухлой отрыжкой с луковым душком.
– Да вы же сами только что говорили, – как-то излишне громко сказал я, отмечая попутно, что голос у меня пьяный и грубый, как у последнего забулдыги, – что любая мысль в конечном итоге оказывается мыслью о смерти! Что она квинта… э-э… ессенция… любой проблемы…
Сказал и осёкся, потому что прозвучало это в другом параллельном разговоре, где Гапон глумливо пел про “хуй на колбасе” и пахло сперва пердой, а потом выхлопом, а теперь стоял запах летней морской помойки: прокисшие арбузные корки и рыбьи потроха.
Денис Борисович странно улыбнулся, уточняя:
– Essence absolue?.. – и я не окончательно понял, для какой параллели он вещает.
В реальности с запахом отрыжки он сказал:
– Иногда мы принимаем охвативший нас необъяснимый ужас за думу о смерти, но это просто обморок сознания, дерзнувшего помыслить тотальное небытие. Так смерть сама пресекает все мысли о себе.
Глеб Вадимович с неохотой подцепил вилкой кусок чебурека. Из рваного теста торчал серый, с дымком, кусок фарша.
От пережёванного его вида меня замутило. Пришлось срочно отхлебнуть из стоящей рядом бутылки боржоми. Выглядело это, наверное, не очень, но было уже не до церемоний и этикета – лишь бы не блевануть при всех за столом.
– Я бы вам не советовал это есть, – сказал я Глебу Вадимовичу, борясь с углекислым привкусом газировки во рту. – Пахнет довольно-таки стрёмно…
– Володя, вот ты не пиздел бы лучше, а следил за рукой дирижёра! – буркнул с возмущением Гапон. – Пахнет ему! Да тут свежайшее всё!..
Я собирался ответить, но вдруг понял, что совершенно запутался. Конкретно слова Дениса Борисовича звучали везде и одновременно, но там, где Гапон прикрикнул на меня, воняло не грубым фаршем настоящего времени, а гниющей на солнце рыбой и помойным арбузом. Я просто не знал, откуда именно мне нужно огрызнуться, чтобы это не выглядело нелепо.
– Но всё же есть несколько возможностей думать смерть, – вездесуще произнёс Денис Борисович. – Первая – самозабвенно водить пальцем вдоль границ этой величественной терра инкогнита, ибо внутри белого пятна – исключительно наши домыслы, сотканные из веры, психозов или оккультизма. Религия как философия потустороннего располагает измышлениями о посмертии, то есть о жизни на загробный лад. Наука постигает момент перехода, но познаёт бесконечно малый отрезок жизни – поистине толстовское фиаско, когда вместо смерти Ивана Ильича мы получаем жизнь и агонию Ивана Ильича. Смерть – непроницаемая материя, которую можно увидеть только с лицевой стороны, но никогда с подкладки. Наш смертный дозор всегда посюсторонний…
Гнилостно-луковая вонь уже не лучилась пищевым теплом – остыла. Запах загустел и отяжелел, сделался плотным, тошно-сладким, как у придорожной падали в летний день.
– Вторая возможность тоже заложена в специфике нашего мышления. Мы сами создаём смерть, помыслив её. Так, собственно, появляются концептуальные разновидности бытийного Ничто, потому что всё небытийное нам априори недоступно…
Фаршем больше не пахло. Я снова ошибся. Наличествовал другой запах – стойкий и неизменный. Он обладал возможностью переливаться всеми смрадными гранями, ничто не мешало ему в зависимости от ракурса прикидываться то дерьмом, то рыбной помойкой, гарью, протухшим мясом, кишечными газами. Собранный воедино, он обретал какое-то страшное благородство и зловонное достоинство. Это его вялый концентрат я обонял в катафалке, на котором привезли труп начальника жилкомхоза Чегодаева.
Запах был давним моим знакомцем, неоднократно снился во время службы, но пробуждение всегда заканчивалось благословенной амнезией. Я неизменно просыпался за миг до кромешного – будто успевал захлопнуть дверь перед земляной пастью кошмара, а снаружи оставались лишь вскипевший на адреналине страх и свинцовое удушье в груди, которое рассасывалось через несколько минут размеренного дыхания. Должно быть, я ещё кричал во сне, потому что горло наутро бывало сорвано и я сипел, как простуженный.
Теперь я помнил этот кошмар – а на самом деле никогда и не забывал его, он хранился в той области ума, что видит сны. Он всегда был одинаков.
Снились лето, полдень и предстоящий труд. Я на дне неглубокого котлована. Обросшие сорняком склоны в окаменевших бороздах – следы экскаваторного ковша. Они похожи на ископаемые оттиски исполинских лап. Кое-где фигурные обломки из старого кирпича, доски, шматы рубероида, словно кто-то большой и хищный растерзал беспомощное жилое существо.
Моё одиночество свежо, ещё недавно рядом находился напарник, но как сквозь землю провалился, стоило мне отвернуться. А я всё равно делаю вид, что он рядом, продолжаю громко общаться с пустотой, чтобы не показать котловану, насколько мне страшно. И тогда в сон медленно начинает просачиваться гниль.