Я почувствовал, как багровый гнев нагревает уши и щёки. Гапон понял по-своему, вскинул руки, будто сдавался, и отступил за кресло с кудахтающим смехом.
– Тихо! Тихо, Володенька! Успокойся! Никто на неё тут не претендует! Мы мужчины простые: носим ношеное, ебём брошенное! – и восторженно заквохтал. – Иваныч, ща как огребём тут на пару!
– Хуй-то! – отозвался Иваныч. – Толстый кишечник у мальца ещё тонок.
– Володя, – сказал Гапон примирительно. – Ты ж сам понимаешь. Бабы – они такие. Сначала на коленки садятся, потом на хуй, а после на шею! А ты парень почти женатый. Тебе будущую семью кормить надо. Соглашайся, – и, потешно сердясь, хлопнул по столу, – пока я не передумал!..
– Правда, Владимир, соглашайтесь, – попросил усталым голосом Капустин. – Пожалуйста. Просто если вы откажетесь, то виноват в итоге буду я.
– Ты ж это не для себя, в конце-то концов, делаешь, а для любимой женщины! – профессионально давил на больное Гапон. – Я хуею с него, мужики. Брата не зассал, а тут мнётся стоит! Ему бабло предлагают, а он мнётся!
Если б не деликатный, внушающий доверие Капустин, я бы чувствовал себя малолетним простаком, которого старшие подбивают на подлость.
– Давай! – весело и хищно торопил Гапон. Зазывно, как базарный кидала, улыбнулся. – По рукам?!
– А я его очень хорошо понимаю, – с неожиданной теплотой выговорил Капустин. Повернулся ко мне: – Знаете, Владимир, я с моей супругой на экономическом форуме в Екатеринбурге познакомился. Она из Уфы, а я москвич. Увидел её и влюбился. И как же все надо мной издевались, что поближе невесту не смог найти. Она из Уфы переезжать не хотела, работа хорошая, перспективная. Так я к ней целый год летал. Два раза в месяц, как на работу. Чтоб она не нашла другого и замуж не вышла…
– Состояние целое на “Аэрофлот” угрохал, – ухмыляясь, подтвердил Гапон. – Романтик! Мог бы машину на эти деньги купить…
– Я бы для Вики и не то сделал, – глаза у Капустина сделались мученическими и святыми, будто он только что поклялся. – Поэтому и говорю Владимиру, что очень понимаю его отчаянный поступок. Любовь важнее каких-то норм и приличий…
– Так я тоже не осуждаю, – поспешно сказал Гапон. – Из-за баб и во́йны начинались…
Внутренний кураж мой иссяк ещё по дороге к “Элизиуму”. Я заранее думал о предстоящем разговоре с Алиной. Мельком представилось, как она приходит вечером домой – шубка в снегу. Подставляет для поцелуя морозную щёку, спрашивает о Гапоне. Я будто воочию увидел её лицо в болезненной гримасе разочарования, гневливую бровь, похожую на выгнувшуюся дугой кошку…
От моего напускного спокойствия словно отвалился подсохший струп, под которым болезненно засукровил гаденький страх предстоящего скандала.
Капустин вздохнул, прибрал со стола мою пустую чашку, и я понял, что неудобный разговор, в общем-то, окончен. Худо-бедно я справился, не поддался на уговоры.
Вдруг стало жаль гапоновского зама – длинного, точно жердь, влюбчивого и при этом такого уравновешенного, терпеливого. Как, должно быть, тяжело ему ежедневно сносить “поебём – отпустим” от Гапона. И всё только ради того, чтобы обеспечить свою женщину…
Капустин прошёл мимо выключателя, щёлкнул по нему костяшками. Голубоватое, рассыпанное по всему потолку электричество затопило кабинет, и я понял, что до того мы сидели в сумерках, а сейчас будто зажгли свет в кинотеатре после заключительных титров.
Гапон барабанил пальцами по столу, да вдруг перестал. Под Иванычем скрипнуло кожей кресло – приподнялся.
Наверное, я опередил Гапона на долю секунды. Он едва вдохнул воздух для последних слов, но я сказал раньше:
– Уговорили, Аркадий Зиновьевич. Попробуем. Только аванса пятнаха. По рукам?!
*****
– Ебён-бобён! – на подходе к лифту Гапон демонстративно хлопнул себя по лбу. – А кинжал-то дагестанский забыл показать! Булатный! Гвозди рубить можно! В другой раз напомни… – повернулся в сторону. – Андрей Иванович, ты ж кинжальчик мой видел, что Рубен дарил?
– Сувенирка, – пренебрежительно фыркнул Иваныч. – Народный черножопый промысел. Ты им хоть один гвоздь построгать пробовал?
– Нахуя? Он же для красоты! – ответил Гапон. И добавил уязвлённо: – Ой, а тебе лишь бы всё обосрать! Ну, приноси гвозди, проверим.
– И проверять нечего. Вот у меня была козырная финочка! Цыган один в ИТК липецком ковал из клапанов…
– А ещё, Володь, – Гапон не дослушал, отвернулся, – есть вещица занятная – чеченская самоделка, тоже кинжал. Трофей, можно сказать. Вот им реально людей на тот свет отправляли. Я его в Грозном добыл. Так он даже не железный, а из бронзы или хуй пойми чего, латуни какой-то. На коленке в лесу смастырили. Но что удивительно – остры-ый!..
Я слушал его вполуха. Меня занимала мелочная забота. Гапон, как назло, выдал аванс пятисотенными купюрами. Вместо того чтобы аккуратно спрятать деньги в кошелёк, я сунул пачку в задний карман штанов. Сделал это напоказ небрежно, одна купюра вывалилась на пол. Я в приступе дьявольской гордыни (в этот момент смотрели все – Гапон, Иваныч и Капустин) не стал её поднимать, сказав:
– А пятихатку оставлю тут на фарт! – и запихнул остальные деньги поглубже.
Я и сам не сразу понял, откуда взялась у меня эта напыщенно-приблатнённая фраза. Но вспомнил всё же. Был фильм начала девяностых, с идиотским названием, типа “Кенты” или “Кореша”, в общем, новое русское кино, и там спившийся попрошайка притворялся то фронтовиком, то матёрым законником. “Вор сегодня небрит и пьян. У вора горит душа”, – втирал он доверчивым студентикам, подавшим ему милостыню. “А этот пятак, фраерки, – щелчок, звенит и кружится на ступеньке юркая монетка, – я брошу вам на фарт…”
Моё представление произвело сомнительный эффект. Иваныч надул щёки и усмехнулся, а Гапон сказал полунасмешливо:
– Ого! Сильно!..
Я, ощущая лёгкий жар в ушах, подумал, что выгляжу как тот комичный персонаж. Да и пятисот рублей, честно говоря, тоже было жаль.
Дверь лифта открылась в небольшой холл на алую ковровую дорожку. Начался прощальный зал размером не меньше спортивного, но с низким подвесным потолком. Многочисленные светодиоды и прожекторы создавали атмосферу торжественности и траура: стелющаяся лиловая дымка, направленные фиолетовые и пурпурные лучи.
Пол был выложен шероховатой бело-серой клеткой; светлого, каменного цвета стены украшали фальшивые окна с непрозрачным антрацитовым стеклом. У дверей с треугольным лепным фронтоном высились мраморные подставки с погребальными урнами. В шесть неровных рядов стояли три десятка раскладных стульев с чёрными пластиковыми сиденьями и спинками, казалось, ещё тёплыми после недавних тел.
В центре пустовала драпированная подставка для гроба; по сторонам, как бивни, торчали два вазона с розами, а чуть дальше – венки на треногах. Рядом с маленькой трибуной висел экранчик, на который призрачно струилось изображение из подвесного проектора: пожилое ухоженное лицо женщины лет пятидесяти.