– Ладно… – Алина сжалилась. – Где я остановилась?.. – Ноготь снова впился в страницу. – Уже в первые годы возникла традиция создания посмертных снимков… бла-бла… Появление и распространение фотографии по времени совпало с… – она замолчала, шевеля губами. – Э-э-э… Короче, пишут, что в европейском обществе изменилось отношение к смерти, она перестала быть тем, чем являлась раньше…
– А чем она являлась раньше?
– Ну, самым значительным событием, – сказала Алина. – Сложно по-русски сформулировать… – снова уткнулась в текст. – Смерть в традиционном понимании придавала человеческой жизни авторитет и достоинство… Являлась героическим актом… Тут цитата… – чуть замешкалась, подбирая слова. – Кризис христианства привёл к трансформации не только социальных, но и сакральных позиций смерти… Короче, идея такая. Когда религия сдулась, то область таинства, соответственно, на утраченную долю сместилась в зону фотографического образа.
– Не понимаю, – признался я.
– Ну, смерть, она же типа в двух ипостасях! Как явное и как таинство.
Я помотал головой:
– Опять не понимаю.
– Элементарно же! Посмертная фотография воспроизводила не смерть, а новый образ смерти, изображённый как жизнь! Такой художественный суррогат потустороннего. Отсюда и открытые глаза, кронштейны для поддержки туловища в стоячем или сидячем положении.
– Всё равно в этом что-то неправильное, – сказал я упрямо.
– Почему же? – Алина улыбнулась. – Всё чинно, прилично. Даже трогательно. По-своему.
Крутилась невнятная мысль, что умильное вальсирование с трупом ничем не лучше плясок на костях, но говорить это вслух я не стал.
– Кстати! – Алина резко поставила чашку, так что пролилось на скатерть. – А помнишь фильм с Николь Кидман “The Others”? В нашем прокате назывался “Другие”. Ну, видел же наверняка! Мать с маленькими дочерью и сыном живут одни в огромной усадьбе, ждут отца с фронта, а к ним приходят наниматься няня, садовник и кухарка. А в конце выясняется, что слуги на самом деле мертвецы, которые пришли рассказать Кидман и детям, что те умерли и стали призраками. А кого они принимали за призраков – это новые жильцы, они же участники спиритического сеанса во главе со слепой старухой-медиумом.
Я когда-то смотрел этот фильм. В нём не было ничего из ряда вон страшного – атмосферный хоррор, но я, однако ж, старательно вымарал его из памяти, точно это было старое унижение или детский кошмар.
– Там эпизод, когда Кидман в чулане обнаруживает альбом с фотографиями. На них люди с закрытыми глазами, будто спят, но сразу понятно, что дело тут нечистое.
– Точно, – подтвердил я мрачно. – Они на неё тоже произвели херовое впечатление.
– Как думаешь, почему? – Алина, пролистывая, наткнулась на анатомический снимок. В комнате с кафельными стенами вокруг стола сгрудились прозекторы – степенные, усатые мужчины в фартуках, с нарукавниками. Перед ними лежал голый обезглавленный труп, а рядом – его измождённая бледная голова.
– Возможно, – косясь на снимок, предположил я, – она заподозрила что-то про себя? Что мертва?..
– Тепло, – подзадоривала Алина, – почти горячо! Но если ты ещё хорошенько подумаешь, то поймёшь, что на всех без исключения фотографиях мёртвые люди. Не только на посмертных.
– Согласен, – сказал я со вздохом. – Разницы никакой. И живые и мёртвые на старых фотографиях к нынешнему времени одинаково мертвы.
– Ладно, – Алина захлопнула альбом и посмотрела на меня как на безнадёжного. – Так тоже можно интерпретировать…
– Ну а что? – с некоторой обидой спросил я.
– Ничего, – улыбнулась. – Спать пора.
– Или ты имела в виду, – я уже не мог уняться, – типа жизнь – кинематограф, смерть – фотография? – вспомнилась вдруг чернаковская фраза.
Алина, стоя в дверях спальни, оглянулась:
– Сам придумал или услышал где-то?
– Один знакомый шутил, – я решил не вдаваться в подробности. К чему ей было знать, что директор “Гробуса” этой философской красивостью пытался кадрить загадочную девушку Машу из медэкспертизы.
– А меня опять мажет! – Алина засмеялась – пьяно и нежно. Её повело, и она ухватилась за косяк. – Кипяточек отлично лёг на старые дрожжи!..
Алина вырубилась почти сразу, засопела мужицким перегаром: табак пополам с вином. А я лежал, разглядывая потолок, далёкий и синий, точно космос.
Слово “кадрить” запало в мою бессонную голову. Я всё не понимал: что же с ним не так? Потом вдруг сообразил, что происходит-то оно от “кадра”, фотографии, которая вроде как “смерть” – если придерживаться чернаковской присказки. Получается, умненькая Маша, не желавшая “кадриться”, просто не хотела “смертвляться”! Отгадка позабавила, мозг дал наконец отбой, и я задремал пунктирным сном, дёрганой морзянкой.
Мне приснился заводской ЦИС в моей военной части. Я получал у кладовщика Авдеева по накладной ящики с инструментами, пересчитывал какие-то свёрла, сбивался, начинал по новой. Заворочался, перевернулся, как труба калейдоскопа. ЦИС осыпался какими-то стекляшками непрочной реальности, и я очутился в гранитной мастерской. Вместо Шервица возле тарахтящей бетономешалки суетился Лёша Крикун – в замызганных, похожих на лохмотья брюках и растянутом свитерке. Обратил ко мне увечное лицо, сломанный нос с глубокой, в палец толщиной, зарубкой, как на батоне. Сказал голосом Никиты:
– Зато, Володька, ты можешь теперь кого-нибудь привести и проверить криком! – но был уже не Крикуном, а опухшим, сизым бродягой в школьной форме, который принялся крушить молотком гипсовую женскую голову, лежащую ничком на верстаке.
Сон продолжился в переполненном солнцем классе. На доске каллиграфическом меловым почерком тема сочинения: “Вышиваем слово «мразь»”. Я весело огляделся, увидел среди сосредоточенно пишущих одноклассников копаря Витю и Антона Харченко. Антон подмигнул, я вспомнил про задание – сочинить не важно что, но лишь бы красиво. Что-то начало нашёптывать мне на ухо подсказку, я вывел на листе: “Пытаешься воскресить в памяти каникулы, спонтанный матч на зелёном берегу, когда весёлые летние боги позволили явить тебе чудеса голкиперства. Но помнятся почему-то не уловленные пенальти, не буйные восторги команды, а пламенеющий зуд на щеке от хлёсткого шлепка тяжёлого мяча да горький запах перетёртых между пальцами цветиков полыни…”
Я даже не предполагал, что умею так изящно выражаться на бумаге. Только я от души порадовался, что справился с заданием, как сидел уже у себя в комнате в Рыбнинске, рядом была Алина, а я в той же самой тетради объяснялся, почему посмертная фотография – кощунство. “Смерть постигается через свет и притворяется жизнью”, – написал я.
Сон кувыркнулся, Алина обернулась Машей, смутным и нежным полупрофилем. При этом я помнил, что задание осталось прежним – писать красиво, но не сочинение, а окружающий мир. Сразу подумалось: голубое лето, стрекозы, медовое поле одуванчиков, какая-то звенящая тоска, болезненная, горькая нега будущей немыслимой любви. Я то ли написал, то ли подумал: “Машенька, тонкая, как утренняя тень…” – и окончательно проснулся.