– Ну, что? – спросил я спустя секунд десять.
– Заперто, следов взлома нет.
– Ой, что это?! – воскликнула вдруг соседка, указывая на порог.
Мы с Димитровым опустили глаза и увидели воду, вытекающую из-под входной двери.
– Заливает же! – заверещала соседка, словно это могло что-то изменить. – Скорее, стучите! – Она сделала движение вперед, явно намереваясь обрушить на дверь Сухановой град ударов, но Димитров остановил ее.
– Спокойно, гражданка! – сказал он строго. – Вернитесь к себе.
– Какое к себе! – всплеснула руками соседка. – Побегу вниз, предупрежу Воробьевых!
– Странно, что они еще не в курсе, – пробормотал Димитров, когда она умчалась, прыгая через две ступеньки. – Что делать будем?
– Вскрывать, – решил я.
– Уверен?
– Абсолютно.
Вздохнув, Димитров вытащил из кармана набор отмычек.
– Ладно. Дай мне пару минут. Черт! – Он выругался, глядя на то, как вода окружает его ботинки от «Catepillar».
Справился он быстрее, чем соседка, чьи вопли доносились со второго этажа и которая вернулась несолоно хлебавши: Воробьевы, судя по всему, куда-то укатили и не знали, что их квартиру постигла катастрофа.
– Стойте здесь! – сказал я ей, доставая пистолет.
При виде оружия она открыла рот и только молча закивала головой. Димитров тоже вытащил пушку. Мы вошли в квартиру.
Было темно: как выяснилось спустя минуту, кто-то задвинул шторы во всех комнатах.
В ванной шумела вода. Звук был равномерный, ничем не прерываемый – совсем не такой, какой бывает, когда моются.
Мы осмотрели все в квартире, прежде чем отправиться туда: не хотелось бы, чтобы кто-то выскользнул на лестницу, пока мы будем в ванной.
Дверь была приоткрыта, и через порог бурным потоком лилась вода.
Димитров зажег свет, нажав на выключатель стволом «Макарова», и мы заглянули внутрь.
Мертвая женщина, лежавшая в ванне, была одета в нелепый костюм вроде театрального – что-то из шестнадцатого или семнадцатого века.
– Дежавю! – выдохнул Димитров.
Я сразу понял, что он имеет в виду.
У женщины не было лица. Красное, багровое, белесое, жутко оскаленное, дико выпучившееся – все это было. А лица не было. Кто-то срезал его и унес с собой.
Я смотрел на месиво, чуть выступающее над водой, и чувствовал, что меня начинает мутить. Только теперь я заметил, что вода была слегка розовой – она вымывала кровь из жуткой раны. Впрочем, сердце женщины уже остановилось, так что труп почти не кровоточил.
Рядом со мной громко выругался Димитров.
– Вызывай опергруппу! – проговорил я, опуская пистолет. – Мы опоздали.
* * *
У моего дяди со стороны матери была ферма. То есть фермой ее назвали бы сейчас, а тогда это был просто «участок», на котором стоял не обшитый досками двухэтажный дом из потемневших бревен, сарай, хлев, курятник и загон для коз.
Хозяйство, одним словом.
Дядя предпочитал пишу, которая выросла в его владениях. Яйца, курятина, свинина, из которой он делал шпик, колбаски, беконы, окорока и так далее. У него была толстая поваренная книга, которую он собирал много лет, вырезая, перепечатывая, переписывая и вклеивая рецепт за рецептом. Мясо он готовил всегда сам, доверяя жене остальные блюда.
Особое место в его хозяйстве занимали козы. Они давали молоко, шерсть, мясо и шкуры. Их мясо он коптил и тушил, а также добавлял в свиную колбасу. Шерсть продавал. Животных стригла его жена, и получалось это у нее очень ловко и быстро.
Шкуры же сдавал в мастерскую, где их выделывали, превращая в предмет интерьера. Такую штуку можно было положить перед камином или расстелить на диване. Они пользовались большим спросом, и дядя часто забивал козу, чтобы ободрать. Он говорил, что подвешивает ее в специально отведенной части сарая, раздевается догола, чтобы не запачкать кровью одежду, и приступает к делу, надрезая шкуру и постепенно стягивая ее вниз.
Однажды я подглядел за ним. Пришлось поставить на попа ящик из-под пива, валявшийся за сараем, и влезть на него, чтобы дотянуться до маленького окошка в задней стене.
Все оказалось так, как и говорил дядя. Он не соврал. До сих пор у меня перед глазами иногда возникает его обнаженный торс, освещенный солнцем, блестящий от пота и крови, сосредоточенное лицо и кривое лезвие ножа-шкуродера, мелькающее вверх и вниз, вправо и влево!
Я был заворожен этим зрелищем и даже не заметил, что меня отыскал отец. Когда он окликнул меня, я едва не свалился с ящика от испуга.
Все это отложилось в моей памяти очень четко и ясно, словно произошло только вчера.
Много позже я узнал, что Альберт Фиш, евший детей, тоже раздевался, прежде чем убить свою жертву, чтобы не испачкать одежду. Почему-то этот факт – вернее, его связь с моими детскими воспоминаниями – поразил меня.
* * *
Лес был темным и молчаливым. Глухим, как написали бы в старой сказке. Например, в одной из тех, что мне читали в детстве. Это были хорошие немецкие истории, придуманные германским народом и записанные для будущих поколений братьями Гримм. Я обожал их. И тот лес, в котором я недавно оказался, хотя и не мог похвастаться узловатыми вязами и вереском высотой в человеческий рост, все же был вполне подходящим фоном для событий, которым предстояло в нем произойти.
Итак, он был глухим, мрачным и страшным. А еще – опасным, и это известно каждому жителю Пушкина, а значит, никому не придет в голову бродить по нему среди ночи. Это делало лес вдвойне удобным.
Вообще каждая вещь опасна и безопасна одновременно – тут все зависит от точки зрения. Если пистолет у тебя и ты не целишься себе в рот, то он скорее безопасен, а если его направляют на тебя с явным намерением спустить курок, то наоборот.
Также и лес. Для жертвы он опасен, потому что там обитают хищники, для хищника же – нет. Конечно, лишь пока в лесу не появятся охотники. С другой стороны, может ли охотник чувствовать себя в полной безопасности, когда поблизости бродят хищники? Наверное, да, но только пока его ружье не дает осечек, патронов полно и он в состоянии достаточно быстро перезаряжать. И, конечно, хищников не должно быть слишком много, иначе… иначе охотник становится жертвой.
Все относительно. Поэтому на Востоке говорят, что решение нужно принимать в течение десяти вдохов. Сначала ты слишком возбужден, находишься под властью эмоций. Это мешает. Позже – успеваешь остыть, что тоже нехорошо.
Хорошо или плохо, правильно или нет – как определить это в мире, где нет ничего четкого и однозначного?
Десять вдохов.