Забеспокоился я позже, когда через несколько дней докладывал на семейном совете о результатах предварительной разведки.
Совет проходил в квартире родителей жены.
Тёща, дымя сигаретой, раскладывала пасьянс.
Только что принявшая ванну свояченица сушила феном волосы.
Свояк, утонув в кресле по самую лысину, читал детектив и одновременно смотрел телевизор.
Жена, достав из сумочки вязанье, считала петли.
Я, развернув записную книжку, называл им место расположения дачи, площадь её, этажность, материал и цену. Оттого, что мне приходилось перекрикивать телевизор и фен, всё это здорово походило на аукцион. «Пять с половиной тысяч! – выкрикивал я. – Семь! Одиннадцать!..»
Удивительно!.. Никто из них не ахнул, не вздрогнул, не побледнел! Свояченица не выронила фен, жена не сбилась со счёта, а у тёщи сошёлся пасьянс, о чём она радостно нас и оповестила. Ну, положим, тёща могла заблуждаться насчёт моих сбережений. Но жене-то была известна мизерность их. Между тем она лишь дважды спросила, не отрывая глаз от вязанья: «А речка там есть?» Теперь ей, оказывается, кроме грядки, требовалась ещё и речка.
Две дачи мы забраковали из-за отсутствия поблизости речки, одну – за дальность расстояния и ещё одну – за неэлектрифицированность округи. Из-за непосильной цены мы не забраковали ни одной.
Я сидел за ужином и украдкой разглядывал своих близких, гадая – кто же из них подпольный Корейко. Да нет же! – не было среди них богачей.
Расходились мы поздно. Свояк и свояченица шли впереди, мы с женой – следом: до ближайшей остановки троллейбуса нам было по пути. То ли соболиная, то ли норковая шапка свояченицы вспыхивала искрами в свете фонарей.
– Зинуха! – окликнул я её. – Сколько стоит твоя шапка?
– Двести восемьдесят, а что? – рассеянно ответила Зинуха.
Я вдруг успокоился. Я поверил, что куплю дачу. Неизвестно пока – на какие шиши, но куплю непременно.
Великий экономический парадокс творился с нами и вокруг нас. Простые советские клерки шагали в замшевых пиджаках, в дублёнках и американских джинсах. Рядовые инженеры с месячным окладом в сто семьдесят рублей ехали в семитысячных «жигулях» на двенадцатитысячные дачи. И моя свояченица Зинуха, скромный зубной техник, несла на красивой, легкомысленной голове без малого трехсотрублевую шапку. Вместе же с шубой, сапогами, кольцами и французским бельём она стоила никак не меньше полутора тысяч…
Подходящая дача – и недорогая – свалилась на меня внезапно. С владельцем её, фотокорреспондентом вечерней газеты Савелием Прыгловым, корчившим несусветно печальную рожу (так ему, дескать, не хотелось расставаться со своей недвижимостью), познакомил меня Витюша.
В первое же воскресенье мы с Прыгловым отправились смотреть дачу.
Близилась весна. На укатанной улице имени Дарвина в деревне Верхние Пискуны снег почернел, сделался дыроватым и ломким. Возле дощатых калиток грелись на солнцепёке старухи и собаки. А за деревней, на дачной дороге в глаза нам ударила высокогорная белизна. Здесь было безветренно, тепло, хотелось снять с себя одежду и, не теряя времени, подставить плечи нежному мартовскому ультрафиолету. Хотелось петь, дурачиться, кидаться снежками. Думать же – я вспомнил Пухова – не хотелось вовсе. Ни о чём.
Но мешал Савелий. Забегая вперёд и пятясь задом, он рассказывал мне историю своего грехопадения, из-за которого вынужден теперь продавать дачу. Глаза его слезились от яркого солнца, и потому история казалась очень печальной, а сам Прыглов – незаслуженно притесняемым человеком, страдальцем и жертвой.
Дело в том, что Савелий Прыглов проштрафился. Проще говоря, угодил в вытрезвитель. В вытрезвителе его обработали по науке, подержали, сколько положено, и прислали в редакцию бумагу – с позорящим рисунком и требованием обсудить на коллективе. В редакции, конечно, могли бы эту историю зашпаклевать. Зашпаклевать, замазать, спустить на тормозах. Но не захотели. Из принципиальных соображений. Ибо сами вели с этим злом неустанную борьбу, выжигали, как говорится, калёным железом. И даже – буквально накануне прокола, случившегося с Прыгловым, – опубликовали в номере подвальную статью: «Зелёному змию – чёрную жизнь!»
Словом, вынесли вопрос на собрание. Коллектив был, в общем-то, хороший и – если женщин не считать – демократичный. Но – шеф! Главный редактор – то есть. Шеф был человек слова и дела. Очень конкретный. Скажет, например: «Тебе, Иванов, к Новому году выхлопочем квартиру. Раньше не обещаю, а к Новому году выхлопочем», – и точно: будет квартира. А скажет: «Что-то вы, милейший, в последнее время темпы снизили? Или лыжи навострили из редакции?» – значит, всё: упаковывай манатки по собственному желанию.
Так что шеф скомандовал: дать бой, отреагировать. За Савелия поэтому принялись всерьёз. Мужику за сорок, лысый уже, толстый, трое детей – а его песочат. Он, главное, и работник хороший был, оперативный. О нём редакционный поэт даже стишок сочинил: «Невзирая на объём, очень лёгок на подъём». И вот – на́ тебе. Подробности требуют: как, дескать, дошёл до жизни такой? Как докатился?
Савелий, конечно, попивал. Но аккуратно. Закроется в своей комнатушке, вывесит на дверь бумажку «Проявляю», вмажет сто грамм – и хорош. Ни за что по глазам не определишь.
– Ну, как докатился, – начал объяснять Савелий. – В буквальном смысле получается. Возвращался вечером от друга, подошёл к трамвайной остановке – а там толпа. Только я на подножку, а передо мной мужик какой-то попятился и столкнул меня. Я упал. И вдруг чувствую – берут под руки…
– А чего же ты не на своей машине?
– Так ведь именины у друга были.
– А-а-а, понятно. Врезал, значит, как следует.
– Да кого там врезал. Ну, запашок был, естественно.
Редактор постучал карандашом по столу:
– Прыглов, Прыглов!.. Не надо. За один только запах в медвытрезвитель не забирают.
– А вот взяли. Я им тоже: «Ребята, вы что?..» Меня же не эти… не милиционеры сняли, дружинники. Схватили за руки – два бугая – не вывернешься.
– А ты ещё вывернуться хотел? Дебош устроить? Хорррош!
– Да не хотел я выворачиваться! Просто к тому говорю, что здоровые, мол, бугаи…
Редактор опять карандашиком:
– Прыглов! Давайте без этого. Не усугубляйте своего положения. Бугаи!.. Народные дружинники – бугаи ему. На себя-то посмотри: ишь, худосочный.
Тогда Савелий заплакал.
Не притворно заплакал, по-настоящему. Он вдруг понял – худо дело: могут отнять «пушку». Ну, не в буквальном смысле, а репутацию. Вытурят из газеты – докажи потом. «Пушка» Савелия стреляла без промаха. Он опытный был парень: давал снимки и в родную «Вечёрку», и в «Молодёжку», и в областную газету. Снимал «маяков» производства, виды новостроек, но больше всего любил этюды. Поставит очередную свою подружку, даст ей в руки веточку сирени – шлёп! И готово – на другой день в газете появляется снимок: «В город пришла весна».