Моя мать сидела в зале суда, не в силах спасти меня, но в каком-то смысле она спасала меня самим своим существованием. Теперь же у меня не было никого, как и у Джексона.
В те дни, когда меня записали в самоубийцы, я поняла, как кто-то мог прийти к мысли, что самоубийство может быть способом рассчитаться за все с этими людьми. Когда тебе дают только ложки и мягкую пищу, никаких вилок и ножей, это заставляет тебя размышлять, каким способом можно использовать запретные принадлежности. Когда тебе не дают ни простыней, ни подушек, сам собой возникает вопрос, как удушить себя, чем и к чему привязать. Но я не хотела покончить с собой. Мои мысли были заняты Джексоном и тем, что нам теперь делать, когда мы осиротели.
Джексон был крупицей реальности, вокруг которой крутились мои мысли. Мне виделось его милое простодушное лицо, казавшееся еще более простодушным из-за чубчика, придававшего ему несовременный вид, словно из эпохи брильянтина. Он не причесывался. Его волосы завивались сами над широким лбом. Джексон был красавчиком, как и его отец. Но, в отличие от отца, он всегда старался найти что-то светлое в жизни.
Когда мы только переехали в Л-А, Джексон слышал гудок овощного грузовика, остановившегося на нашей улице, и выбегал из дома посмотреть, что он там привез. Водитель грузовика вылезал и открывал фургон. Собирались старухи в домашних халатах, выстраиваясь в очередь за бакалеей. Я считала, что покупать с грузовика могут только мексиканцы, а мы пойдем в супермаркет и купим все, что нужно, как белые люди. Но Джексон настаивал, чтобы мы встали в очередь. Мы покупали авокадо, манго, яйца, хлеб и сосиски, свисавшие с крыши фургона, и все это стоило вдвое дешевле, чем в супермаркете. Так мы перезнакомились со всеми нашими соседями.
Джексон верил в этот мир. Я рассматривала его лицо, закрыв глаза. Чувствовала его влажную ладошку в своей руке. Слышала его голос, чувствовала тепло его тела, когда он обнимал меня за талию.
Я сосредоточилась на крупице Джексона, на ощущении его близости. Что бы со мной ни сделали, они не коснутся этой крупицы. Только я могла касаться ее, касаться и быть рядом с ним.
Я никак не могла связаться с ним. Мне отказывались говорить что-либо. Я была нужна ему, но ничего не могла поделать. Я лежала в этой крохотной голой камере и пыталась увидеть Джексона, мысленно навестить его.
Джексону хотелось, чтобы я знала то, что знает он, изучала, что он изучал, поэтому он проверял, какие колонны я знаю, когда прочитал о них в книжке-раскраске про Грецию, которую ему дала моя мама. Если там сверху были разные гроздья, я говорила наугад: «Коринфские». Он спрашивал меня так, словно мой ответ был для него гарантом истины. «А пята – это вся площадь моей ступни или только это задняя часть?» Он кивал, когда мои ответы совпадали с картиной мира, которую он выстраивал у себя в уме, с правильными именами и определениями, с фактами. Он проверял свои факты. «Мамочка, эта кошка не могла быть чьей-то, потому что она без ошейника». Когда по Альварадо-стрит прошел человек с клюшкой для гольфа, которой он бил по телефонным столбам и по автобусной остановке, Джексон сказал, что у этого человека не в порядке мозг, что это болезнь и он надеется, что ему полегчает.
Ко мне пришла с проверкой Джонс, которая была назначена моим тюремным консультантом. Консультант – это вовсе не тот, кто консультирует. Твой тюремный консультант определяет твой режим содержания, а также когда и в каком случае тебя переведут на общий режим. Твой консультант ведет учет поведения и докладывает в комиссию по УДО, если ты можешь рассчитывать на него. Консультанты обладают огромной властью над заключенными, и все они говнюки.
Я спрашивала Джонс, можно ли как-то узнать, что Джексон в порядке. Не выписали его из больницы? Какие у него травмы?
– В больницах действует положение о защите личной информации, Холл, – сказала Джонс.
– У вас есть дети, лейтенант Джонс?
– Только его законный опекун или назначенный судом адвокат может узнать, в больнице он или нет, – сказала Джонс. – Ты не его опекун, Холл.
– Но кто его опекун? Мне нужно узнать, в каком состоянии мой сын.
Она стала уходить от моей камеры. Я обратилась к ней со смирением в голосе, надеясь вернуть ее.
– Пожалуйста, лейтенант Джонс. Пожалуйста.
Я дошла до этого. Я умоляла садистку голосом маленькой девочки.
Джонс остановилась, разыгрывая порядочность.
– Мисс Холл, я знаю, что вам трудно, но вы попали в такое положение на сто процентов из-за тех решений, которые сами приняли, и действий, которые сами совершили. Если бы вы хотели быть ответственной матерью, ваши решения были бы другими.
– Я это знаю, – сказала я, роняя слезы на пол камеры.
Я стояла на четвереньках, опустив лицо к окошку-кормушке, потому что только так можно было общаться с людьми в коридоре.
Я пыталась представить, что бы сделала Сэмми. Она бы не плакала. Это было трудно. Но я поклялась, что не буду плакать.
Я сосредоточилась на том, чтобы выбраться из отделения для невменяемых, чтобы вернуться в карцер и выбраться из карцера в общий режим, чтобы попытаться позвонить по телефону, связаться с адвокатом, получить информацию, сделать что-то.
Однажды ночью мне приснилось, что я в постели с Джимми Дарлингом, на ранчо во Влансии. Джексон спал в детской кроватке. Джимми сказал, что ему приснился плохой сон, в котором меня забрала полиция. Он прижался ко мне, радуясь, что это только сон. Я тоже обрадовалась, но потом проснулась и увидела на потолке зарешеченные белые лампы, жужжавшие все время.
Джимми не любил меня такой любовью. Когда меня на самом деле забрали, он перешагнул через меня. Я поняла это, когда услышала его голос по телефону в окружной тюрьме.
Нельзя вечно оставаться в отделении для самоубийц, как и в карцере. Эти камеры требуются для других заключенных. Через три месяца после смерти матери и через четыре после ночи в цепях меня перевели в общий режим, во двор «В», в блоке 510.
Блок содержит 260 женщин на двух этажах с открытой общей комнатой и будкой надзирателей – полицейским участком – в центре. Камеры там большие, гораздо больше, чем в карцере, и заставлены двухэтажными нарами. Каждая камера была рассчитана на четверых женщин, но вмещала восьмерых.
Я была рада узнать, что попала в камеру к Конану, но, к сожалению, там же была и Лора Липп.
Она подошла ко мне, когда я натягивала простыню на матрас.
– Эй, привет, я Лора Липп, и я из Яблочной долины.
Я продолжала застилать постель.
– Это в пустыне Мохаве. Она суше пыли, и там нет яблок. Но есть кафешка «Яблочная пчелка».
Лора Липп не помнила нашу совместную восьмичасовую поездку в автобусе. Я не стала поднимать этот вопрос, мне не хотелось ее фамильярности.
Когда я убирала свою скромную собственность – фотографии Джексона – в маленький шкафчик, вошла другая сокамерница.