— Мы поехали за город, туда, где огромные парники посреди поля. Брат остановил машину и сказал: «Вот, гляди, все это принадлежит корейцу».
Винсент ждет, пока публика переварит сказанное. Да и ему нужна передышка.
— «Ну, давай, — сказал брат. — Сходи посмотри». Вокруг не было ни души. Сквозь нечто вроде парашютного шелка струился свет — на столы, заставленные аккуратно подписанными ящиками с землей. В каждом была зеленая былиночка — росточек чего-то.
Винсент наконец завоевал внимание, как раз вовремя. Пульс у него то учащается, то замедляется. Носовые пазухи начинают болеть.
— Жаль, не могу описать, как это было прекрасно — легкий весенний ветерок, прозрачный, чистый свет. Ряды контейнеров, влажная почва, крохотные зеленые побеги — и все это длиннющими рядами. Брат сказал: «Какой-то корейский…» Он употребил слово, которого я в таком обществе повторять не стану. — Но публика разочарована. Ах так — пожалуйста! — Корейский ублюдок. — Он ждет, когда публика, ахнув, ужаснется. — Но я не об этом думал. Я думал: неважно, кому принадлежит эта красота, главное — она есть. Мне было все равно, какого цвета кожа у этого человека, из какой он страны приехал. Я думал только, что все это так же прекрасно, как луч зимнего солнца, стелящийся по полу.
А где Бонни? Слушает? Заметила, как он правильно все сказал?
— И тут появляется кореец и спрашивает, что нам надо. Смотрит на нас с братом и сразу понимает, кто мы такие.
Винсенту кажется, что ему зажали нос. Он под водой, тонет. Но надо продержаться еще несколько секунд. Он почти дошел до кульминации.
— Я улыбнулся этому корейцу. Похвалил его парники. А брату сказал: «Пошли отсюда, а? Давай оставим его покое!»
Покой… Как ласково звучит это слово, как отчаянно нужен Винсенту покой. Кому не хочется увидеть, как лев возляжет рядом с ягненком, как все будут внимательны друг к другу, и каждый ребенок будет сыт, счастлив, спокоен. Мир и покой повсюду. Отличная концепция. Он — за. Вот только сейчас ему хочется одного — прикорнуть. Подремать минут десять, оказаться ненадолго в тихом месте, где тебя не приветствуют овациями и криками.
Ему уже наплевать, что так приветствуют его, что он справился, что все получилось. Лучше бы все они замолчали и дали ему отдохнуть, отпустили его туда, где есть кислород, которым можно дышать, где вообще есть воздух.
А здесь уже почти невыносимо. Он слышит свое свистящее дыхание, но словно издалека. Кто-то еще заходится в кашле. А ему — ему нужно закрыть глаза, полежать на солнышке…
Тело обволакивает умиротворяющая тяжесть. Это еще лучше, чем спать. Лучше, чем торчать. Он почти отстраненно думает, не умирает ли он, и свет, который он видит, — не свет ли это в конце тоннеля?
* * *
Мейер замечает, как хватает ртом воздух Винсент, пускаясь в пространные описания корейских парников. Мейер уже не думает: «Мой голем». Он думает: «Мой блудный сын». Какая честная, берущая за душу история, как тронуты слушатели этим простым рассказом о том, что человек может понять, насколько правильно и хорошо любить и сострадать. Мейер гордится тем, с каким достоинством, как искренне и правдиво говорит Винсент. И гордится собой — что нисколько не расстраивается, а, наоборот, радуется тому, что Винсент его переиграл, что его речь превзошла рассуждения Мейера о клетках веры и нравственном трамплине.
Наверное, то же чувствуют или должны чувствовать родители. Но прежде Мейер не понимал, как можно триумфом другого наслаждаться не меньше, чем своим. Как и Винсент, Мейер всего за несколько недель проделал длинный путь. Он поборол ту мелочную зависть, которую испытал на первой пресс-конференции Винсента.
Может быть, поэтому Мейер не сразу замечает. А может, просто все начинается медленно, перемена интонации, пара проглоченных слогов, пауза перед трудным словом. А затем — едва заметный сбой, легкое изменение ритма.
Винсент еще может все испортить. А если он пьян, если вдруг не сможет говорить четко? Вдруг собьется на какую-нибудь ерунду? Ну почему Мейер не предупредил Бонни, чтобы она глаз с Винсента не спускала? Да потому что Бонни, стоит что-то сказать о Винсенте, тут же взвивается. Миллионы долларов пожертвований — их можно потерять только потому, что Мейер решил пощадить чувства Бонни!
Но как бы все ни сложилось, Мейер четко видит, кто такой Винсент. Этот парнишка старается по-настоящему, непременно хочет измениться. Да, конечно, он хочет спасти свою шкуру. Но такова человеческая природа. И если бы он хотел только спасти шкуру и ничего больше, он мог бы найти способы попроще — можно было бы обойтись без костюма пингвина и без речи перед сотнями матерых нью-йоркских акул, которые только и ждут, когда он пойдет под воду — тогда уж они смогут попировать всласть. И это тоже — в человеческой природе, во всяком случае — в их природе. Винсент здесь под прицелом. И Мейеру надо об этом помнить. Если мальчик переберет лишнего, они должны проявить снисходительность.
Зал взрывается аплодисментами, а Винсент с трудом стоит на подиуме. Рот у него приоткрыт. Он поворачивает голову. Видно, как он беспомощно моргает. Все происходит как при замедленной съемке. Он качается и долго-долго падает. Микрофон летит вниз. Какая-то женщина истерически вопит. Люди кидаются к подиуму, окружают Винсента, и его уже не видно за толпой желающих ему помочь.
Кто-то кричит:
— Нужен врач! Срочно!
Нужен врач? Мейер чувствует первый укол совести — она еще будет мучить его за то, что он подумал, будто Винсент пьян.
Толпа расступается, чтобы пропустить Мейера. Винсент лежит на спине, точнее, валяется, как тряпичная кукла — так выглядят даже самые аристократичные, когда оказываются по ту сторону сознания. Лицо у него пепельно-серое. Он что, мертв? Быть не может. Какой был Мейер бесчувственный, как гордился тем, что видел мертвых людей больше, чем кто-либо из всех его знакомых. Не так давно он хвастался Солу, что видел повешение. Да разве это знак отличия? Чем меньше трупов довелось увидеть, тем лучше.
Над Винсентом склонился, делая ему искусственное дыхание, сам Ларри Тикнор. Самый крупный (как они надеются) благотворитель стоит на коленях, подложив руку Винсенту под шею, дышит рот в рот. С точки зрения фандрайзеров — это удача или провал? Мейер сейчас не может об этом думать. Главное — чтобы Винсент выжил. Мейер теперь по-настоящему напуган.
Мейер закрывает глаза и молится — так, как давно уже не молился. Это молитва без слов, без мыслей, всем организмом, а не мозгом. Словно каждая клетка тела напряглась, чтобы излить свою энергию в надежде, что все обойдется, что кризис не приведет к трагедии, к несчастью. Кому Мейер молится? Богу, которого он порой принимает как данность, но которого вспоминает только теперь, когда тот, кто ему дорог, валяется, распростертый на полу. Мейер отдаст все, все, что имеет, лишь бы Винсент очнулся.
Экстаз проходит, Мейер, из которого словно выкачали силы, оглядывается — смотрит, изменилось ли что-то за те краткие мгновения, когда силой молитвы его душа едва не отделилась от тела.