— Мы рады вас видеть, — говорит Бонни.
Бонни хорошо выглядит. Кожа у нее свежая, с легчайшим румянцем; Айрин достигает такого только у косметолога, которого Мейер называет Доктор Триста Долларов. Бонни напоминает ему подружку из тех времен, когда он только приехал в страну. Симпатичная, трогательно хрупкая. Но после секса девушка разражалась слезами. Некоторые мужчины такое любят. Некоторые мужчины любят одноногих женщин. Айрин в постели его смешила. Но как давно это, кажется, было.
Теоретически это совещание — бенефис Роберты. Но именно Бонни бодрой улыбкой дает им знак начать. Работа идет на пользу Бонни. Должно быть, приятно совершить то, чего она добилась с Винсентом. Мейеру жаль, что у него не хватает времени. Как далеко он ушел от тех первых лет, когда каждый новый знакомец казался кем-то вроде падшего ангела, взывающего о спасении! К сердцам по одному.
Так начнем с сердца газетчицы. Привлечь ее на сторону фонда — это новые жертвователи и достаточно твердой валюты для подкупа тех, кто может выпустить иранца из тюрьмы. В конечном счете пресса помогает Мейеру исполнять его робингудовскую миссию — отделять от богачей их деньги без помощи веселых стрелков и без ограблений в Шервудском лесу.
Колетт достает диктофон и блокнот, окидывает оценивающим взглядом Винсента и Мейера, записывает несколько слов и говорит:
— Пожалуй, начнем. Судя по материалам, которые я получила от редакторов, мистер Нолан недавно покинул неонацистскую группу и решил работать в Вахте всемирного братства.
— Совершенно верно, — подбадривает ее Мейер.
— Вы так хорошо подготовились! — говорит Роберта.
— Естественно, — отвечает Колетт.
— Вы бы удивились, с какими репортерами мне приходилось иметь дело, — продолжает Роберта.
Колетт поворачивается к Винсенту, пригнув голову, как боксер. Бедняжка, она не приучена задавать незнакомым личные вопросы.
— Давайте вернемся немного назад, — говорит она. — Думаю, нашим читателям захочется узнать, что вас привело к Движению арийского сопротивления.
— Хороший вопрос, — с застенчивой улыбкой говорит Нолан, при этом уверенно глядя в глаза собеседнице. Словно они одни в комнате. У Мейера привычка соблазнять прессу стала второй натурой. Но тут можно было бы поучиться.
Вчера на совещании Бонни не захотела сказать точно, что будет Винсент говорить репортеру. Сказала, что чем дольше они с Винсентом разговаривали, тем больше снималось поверхностных слоев и выяснялось, что причин и объяснений много. Почему он сошелся с ДАС, почему ушел. Главное — каков он сам.
— Винсент интуитивный человек, — сказала тогда Бонни. — Все понимает. Даже про моих детей. Думаю, мы должны довериться его инстинктам. Он поймет, что нужно конкретному репортеру и чего требует каждая ситуация.
— В общем, — говорит Винсент, — дело в Налоговом управлении.
— Налоговом управлении? — говорит Колетт.
— Можно, я вернусь немного назад?
— Пожалуйста, — говорит Колетт. — Чувствуйте себя свободно.
— В детстве я знал только, что отец бросил маму, а потом умер, мы с мамой очутились в трудном положении. У меня были неприятности, детские. Наверное, мне не хватало внимания. Но в конце концов я как-то собрался. Более или менее. Закончил школу, нашел работу, потом другую работу. Подружки и так далее. Но все не вытанцовывалось. Скучновато, да?
— Нисколько. — Колетт что-то записывает.
— Я, типа, потерял контакт с матерью. А потом все посыпалось. Меня уволили. Разошелся с подругой, остался без денег и практически без дома. Потом однажды завтракали с друзьями в кафе на шоссе восемнадцать, и вдруг входит мой двоюродный брат Реймонд. Это было странно. Я не виделся с ним, ну, лет пять. Рассказываю ему мою печальную историю, и он говорит: все понятно. А я говорю: что значит «понятно»? Ничего не понятно. Он говорит: никогда не мог понять, почему, кроме тебя, все в семье знают, что твоего отца зацепило Налоговое управление за какой-то мухлеж с бухгалтерией, когда он пытался завести свой жалкий электрический бизнес. Какой-то мерзавец из управления добрался до него, какой-то уполномоченный правительственный убийца, и стал его трепать. Отец все потерял, оставил нас и выстрелил себе в рот. Он сделал это в гараже у моего дяди, отца Реймонда. Кровь, грязь, папа Реймонда заставил прибирать маму Реймонда, хотя брат-то был его.
— Боже, как жаль, — говорит Колетт.
— Это не ваша вина, — говорит Винсент. — Не ваша вина и не ваша проблема. Мне было три года.
Колетт невольно бросает взгляд на Мейера, потом на Бонни — та сидит с открытым ртом. Бонни раньше этого не слышала? Почему-то Мейер думает, что не слышала. Колетт что-то записывает, останавливается, пишет дальше. Тут жизненности больше, чем она рассчитывала утром, выходя из редакции.
— Продолжать? — спрашивает Винсент.
— Пожалуйста. Но должна вас предупредить. Мне отпущено всего триста слов…
— А если это сказочный материал? — говорит Роберта.
— И даже если, — отвечает Колетт. — История сказочная. И тем не менее…
— Продолжайте, — говорит Винсенту Бонни. — Какой ужас с вашим отцом.
— Я так и не собрался спросить маму, почему она не рассказала мне, как он умер. Но это отдельная песня. Словом, сижу я в этом кафе с Реймондом, и моя яичница меня уже мало занимает — Реймонд объясняет мне машинным голосом робота, как это все сходится — то, что убило моего отца и что мою жизнь изуродовало, за всем этим правительство Соединенных Штатов и богатые евреи, которые всем владеют и используют негров как оружие для уничтожения белой расы. Сомнения у меня были с самого начала. То есть в аргументах его явные дыры. Вроде, если черные захватывают страну, тогда почему они такие бедные, и зачем евреи тратят столько сил, делая вид, будто Холокост был?
Винсент смотрит на Мейера, тот кивнул — от остальных это не укрылось. Колетт лихорадочно записывает. Мейеру хотелось бы посмотреть, что она там пишет.
— Вот, сижу я в кафе и пытаюсь переварить всю эту тяжелую хреноту. Он говорит про Уэйко и Руби-ридж, а я все думаю о том, что он рассказал про отца. И думаю: у Реймонда, может, и нет полного объяснения, но это все-таки какое-никакое объяснение. А я всегда думал, что это все случайно посыпалось мне на голову, как птичье дерьмо с неба и…
— И больше ни на чью, — вставляет Колетт.
— Простите? — Винсент улыбается.
— На вашу голову и больше ни на чью.
Колетт слегка разрумянилась.
— На мою и больше ни на чью, — повторяет Винсент. — Вы правильно меня поняли.
Бонни шумно выдыхает. Она боялась дышать, пока говорил Винсент. Сейчас она сцепила руки, как будто только что смотрела на выступление сыновей в школьном театре. Она слышала, как ребенок репетирует, и теперь рада тому, что он не сплоховал перед публикой. Публикой в составе одного человека — одной женщины, невольно растроганной этим мальчиком-переростком из рабочего класса, этим бедолагой и, по сути, приятным молодым человеком, которому жизнь не дала ни одного шанса. Да сколько нужно неудач, чтобы ты превратился в человека с эсэсовскими татуировками? Это так по-американски. Если у тебя было тяжелое детство, все прощается. По этой логике Мейер должен был бы стать Чингисханом.