Долго не спали, говорили в темноте. Новоселов пытался расспрашивать о Бирске: о родных, знакомых, о работе матери, наконец. Но та, отвечая коротко, необязательно, все время сворачивала на Москву, о которой Новоселову говорить не хотелось. Он вставал, курил у раскрытого окна. Луна давно ушла за дом, и двор с сараями воспринимался как оставленная на ночь на сцене декорация, тускло высвеченная сверху, приходящая в себя после спектакля, пустая. Бессменным причиндалом заливалась за сараями собачонка. Мать и сын слушали ее какое-то время. Потом с затемненной кровати мать вновь спрашивала сына: «Что же ты уехал из Москвы, Саша? Ведь восемь лет в ней прожил? Скоро бы, наверное, квартиру получил? Ведь тебе обещали, ты писал? Неужели всё из-за друга? Из-за гибели его?»
Новоселов смотрел на сараи. Спящие сараи казались слепленными из картона, из папье-маше…
«И да, и нет, мама. Сережина смерть ударила меня, ошеломила. Всё это так… Но с гибелью его, особенно после похорон – погибло многое и во мне… На кремации не было ни одного человека с работы, где он оттрубил столько лет. Ни одного! (Я, Кропин Дмитрий Алексеевич, Дылдов Алеша и еще один знакомый Сережи – не в счет). Ни одного человека из редакций, издательств, куда он тоже ходил не один год. Хотя я звонил им всем, оповещал. Профком не дал вдове ни рубля, ни копейки! (Это как?) Не было ни венка от коллектива, ни цветочка!.. Вот только после этого я и сказал всем чугунным рожам: всё, ребята, баста, точка – не по пути!»
Новоселов затянулся несколько раз. Постоял, проглатывая всю свою горечь, боль. Заговорил снова:
«И потом, если честно: ничего не складывалось у меня самого в Москве. Ни в личном, ни на работе. Из меня упорно делали надсмотрщика, погонялу для работяг. За верную службу, может быть, и дали бы чего: комнатенку там какую в коммуналке, постоянно бы прописали. Да я вот рылом не вышел, как оказалось. Ломал себя восемь лет, курочил, вверх ногами ходил, как определил однажды Сергей, а всё оказалось пустым, зряшным. Оказалось дымом…»
Новоселов уже лежал на диване: «…Москва давно капиталистический город, мама. Там никому ни до кого нет дела. Там каждый мышонок грызет свой сухарь, ни с кем не поделится… А здесь люди простые, не испорчены еще, доверчивы, так что место мое в самый раз здесь».
Антонина спросила про Ольгу: а как же она? Она же москвичка. Неужели приедет сюда? Мать даже приподнялась на локоть, пытаясь разглядеть лицо сына.
«Не знаю, мама. Если честно, я сам не очень верю в это… Поживем – увидим…»
«Эх, невезучий ты, Саша, невезучий в любви… – Антонина откинулась на подушку: – Такой же, как и я…»
Новоселов удивился, хотел спросить – почему? Почему она-то несчастливой оказалась? Неужели ей плохо было с отцом?.. Но удержался, не стал лезть в душу.
Утром завтракал один. Мать давно была на работе. Хмурился – почти до десяти продрых. Отпивая из стакана мелкими глоточками горячий чай, смотрел на фотографии на стене. На фотопортреты.
Портрет отца, Константина Ивановича Новоселова, главенствовал на стене. Между двумя другими – находился прямо в центре. Может быть, от этого Константин Иванович несколько самодовольно улыбался. Два других портрета были и поменьше, и какими-то не относящимися к нему – главному портрету на стене. Антонина слева отчужденно смотрела в сторону. Получалось – в сторону от мужа. На Сашкиной фотографии был один только чуб, а из-под чуба – Сашка… Тоже непонятно чей пацан…
Общую фотографию на стену этой комнаты так и не повесили. Просто не было такой фотографии в этом доме…
Вечером, когда Новоселов спросил у матери, почему не снялись все втроем при жизни отца, Антонина сразу заплакала: «Ты прости меня, сынок. Я виновата в этом, я!.. Так и не смогла распрямить свою жизнь. Так и прожила с мужем двенадцать лет, пригнувшись… Прости…» – «Что же ты – людей, что ли, боялась, мама?» Антонина плакала, не отвечала. Конечно, чтобы сняться в том же фотоателье, нужно было идти по улице, идти вместе, втроем, как бы чинным неторопливым семейством. На глазах у всех. Потом садиться под фотообъектив, улыбаться… Для матери ли это было все? Для нее ли, живущей тогда «подпольно» с чужим мужем? Хотя сам Константин Иванович таскал сына с собой всюду, как только появлялся в городке… Не стеснялся, не прятался…
Новоселов гладил плечи матери: «Ну, будет, мама, будет… Всё хорошо…» – «Прости, сынок, прости…»
Успокоившись, вытирая платком глаза, Антонина сказала: «Нам надо на кладбище сходить, сынок… Пусть Костя услышит, а может быть, увидит, какой у него стал сын… Сходим ведь?..» – «Конечно, конечно, мама, обязательно!»
Александр покосился на стену… С фотопортрета Константин Иванович с улыбкой смотрел ему прямо в глаза. Уже здесь, в этой комнате, явно всё видящий, слышащий!.. Новоселов сглотнул. Не сводил глаз с отца… Обязательно… сходим… мама…
Как и в юности, простор, открывшийся с горы, разом захватил Новоселова, был во весь дух, не вмещался в груди… Внизу под давящим ветром сердилась река. Ивы на противоположном берегу закидывались и сгибались, как женщины, бьющие гребнями длинные волосы. Однако дальше за рекой, в синей выси над домом отдыха, недвижно висело множество облачков, выпущенных в небо большим десантом. А как бы новый отряд вислопопых парашютистов, составленный из отдыхающих, – прыгал сейчас внизу, на спортивной площадке, делал хлопушки над головами, рьяно готовил себя к небу. Тоже хотел, верно, сигануть с самолета и повиснуть… Новоселов с улыбкой смотрел… Мелким припрыгивающим шажочком стал спускаться по тропинке вниз, к реке.
Прежде чем подняться на «Бирь», Новоселов остановился возле сторожевого домика, где в тени на скамейке вязала на спицах пожилая женщина, по-видимому, сторожиха причала. От нее узнал, что Дядя Толя Макаров ушел с реки. Три года уже как. А Колыванов? Колыванов плавает. С женой теперь… Да вон же он! Новоселов посмотрел, куда указали. Пошел.
Возле облезлой рубки углубленно налаживал что-то мужчина в майке и трусах. Коротко стриженный, абсолютно седой – как со слоями мела на голове… Колыванова в нем Новоселов не узнавал…
– Дядя Семен… – окликнул не совсем уверенно.
Мужчина глянул на голец… Сашка! И уже бежал вдоль борта к Новоселову, который большими прыжками по сходням тоже стремился навстречу.
Обнялись – как ударились. Охлопывали друг друга, смеялись, выкрикивали какие-то слова. Колыванов незаметно смахнул слезу. «Ну, тебя, брат, не узнать, – говорил он, – совсем другой стал!»
Откуда-то выдвинулась женщина со шваброй. Вчерашняя, смахивающая на маршала. Держала крепкой хваткой черен швабры – точно собиралась смахнуть Новоселова за борт. Но неожиданно засмущалась, когда муж представил ее: жена моя, Клавдея, Клава. Уводила глаза в сторону, когда Александр с чувством тряс ее тяжелую, но сразу ужавшуюся в лодочку ладонь.
В каюте, где все было теперь по-семейному – два коврика на стене, с картинами, застеленная, пышная, с подзорами кровать – споро накрывала на стол. Колыванов выхватил откуда-то бутылец – а? Саша? за встречу? Новоселов отказывался, но выпил все же рюмку. А дальше только останавливал неуемный бутылец над своей рюмкой: хватит, дядя Семен, хватит. Нам еще к Дяде Толе Макарову идти. А Колыванов всё плескался водкой и быстро, радостно говорил: