Если бы я в самом деле растянулся на жухлой траве и закрыл глаза, я бы увидел, как Миранда выходит из ванной в новом белье, идет ко мне, как это и было прошлым вечером. Я бы упивался ее чарующей полуулыбкой, ее уверенным взглядом, пока она приближалась ко мне, а потом обнимала за шею и дразнила легкими поцелуями. Какая, к черту, математика или музыка – все, чего я хотел, это заниматься любовью с Мирандой. Чем я действительно был занят весь день, так это ожиданием ее возвращения. Если у нас возникали дела или она уставала и мы не занимались любовью перед сном или с утра, на следующий день я становился еще более рассеянным, и будущее угнетало меня своей неопределенностью. Я бесцельно бродил, словно сомнамбула, в хронических сумерках души. Я не мог воспринимать себя серьезно ни в одной области, которая бы не включала Миранду. Новая фаза в наших отношениях была чудесна, восхитительна; а все остальное наводило на меня скуку. Мы любим друг друга – это была моя единственная слаженная мысль долгими вечерами.
У нас был секс, потом к нему добавилось общение, которое порой затягивалось до рассвета. Теперь я знал о ней все: день смерти ее матери, который она ясно помнила, ее отца, которого она так горячо любила за доброту и отдаленность, и конечно, Мириам – она всегда была с нами. Несколько месяцев после ее смерти Миранда посещала мечеть в Винчестере – она не осмеливалась зайти в мечеть в Солсбери и встретить там родных подруги. Но, когда она перебралась в Лондон, она почувствовала, что ее вера слабеет, и походы в мечеть стали терять для нее смысл. Ей стало казаться, что она себя обманывает, и прекратила это.
Как положено молодым любовникам, настроенным на серьезные отношения, чтобы понять, кем мы были и почему, что нас привлекало и что нагоняло страх, мы говорили о своих родителях. Моя мама, Дженни Фрэнд, участковая медсестра в большом полусельском районе, все мое детство казалась мне вечно измотанной. Повзрослев, я понял, что больше, чем работа, мать изводило постоянное отсутствие отца и его интрижки. Между ними никогда не было особой теплоты, хотя в моем присутствии они не ссорились. Но почти не разговаривали. За столом мы сидели в каком-то ступоре, в гнетущем молчании. Обычно родители общались через меня. Мама могла сказать мне на кухне: «Пойди спроси отца, играет ли он вечером». Он пользовался известностью в нашем районе. На пике карьеры он играл со своим ансамблем, «Квартет Мэтта Фрэнда», в клубе «Ронни Скотта» и записал два альбома. Традиционный джаз, который они исполняли, был наиболее востребован с середины пятидесятых по начало шестидесятых. После чего молодые амбициозные музыканты отпочковались в поп-музыку, и в моду вошел рок. Бибоп оказался оттеснен в маленькую нишу, став прибежищем хмурых типов, не нашедших себе места в жизни. Заработки отца уменьшились, а его волокитство и пьянство увеличились.
Выслушав все это, Миранда сказала:
– Они не любили друг друга. Но тебя они любили?
– Да.
– Слава богу!
Мы отправились вместе осмотреть особняк на Элджин-Кресент. Лицо бас-гитариста было исчерчено морщинами, а висячие усы и большие карие глаза придавали ему грустный вид. Я увидел нас с Мирандой его глазами – счастливую молодую и богатую пару, которой только предстояло повторить его ошибки. Миранда одобрила увиденное, хотя оно не вызвало в ней такого восторга, как во мне. Она ведь выросла в большом частном доме. Но меня тронуло, что она держала меня за руку, пока мы ходили по комнатам.
По пути домой она сказала:
– Ни следа женского присутствия.
Ее возражения? Они касались не самого дома, как она сказала, а того, как в нем жили. Или не жили. Дом был воплощенной мечтой дизайнера интерьеров. Строгий, пустой, слишком правильный, его нужно было оживить. Там не было никаких книг, кроме нетронутых огромных альбомов по искусству, сложенных на низких столиках. И на кухне никогда не готовили еду. В холодильнике были только джин и шоколад. Японскому саду недоставало яркости. Миранда говорила все это, пока мы шли на юг по Кенсингтон-Черч-стрит. Я проникся сочувствием к владельцу дома. Его группа была, конечно, не «Пинк Флойд», но все же претендовала на большую сцену. Я держался с ним довольно прохладно, в нарочито деловом духе, пытаясь скрыть неуверенность и невежество в вопросах недвижимости, и глядел на него как на избранника фортуны. Но теперь я понял, что и он мог чувствовать себя потерянным.
Я думал о музыканте и на следующий день, так что мне даже захотелось с ним связаться. Его печальный образ никак меня не отпускал. Я так и видел эти тоскливые усы, резинку для волос, стягивавшую конский хвост, сетку морщин, расходившихся по краям глаз, чуть не доставая отдельными трещинками до висков и ушей. От избытка натужных улыбок под допингом в молодые годы. Я поймал себя на том, что стал видеть дом глазами Миранды. Его стерильную пустоту, ни намека на прежних обитателей, их интересы, культурный уровень – ничего, намекавшего на жизнь музыканта или путешественника. Ни единой газеты или журнала. Ни единой картины или фотографии на стене. Ни теннисной ракетки, ни футбольного мяча в девственно чистых шкафах. Владелец сказал, что прожил там три года. Он был успешным и богатым человеком, но в этом доме ощущалось поражение – возможно, крушение надежд.
Я уже был готов признать в нем своего двойника, обделенного культурой брата по несчастью, имеющего одно утешение – богатство. В детстве, до подростковых лет, я ни разу не был ни в театре, ни в опере, ни на мюзикле, ни на концерте, не считая пары выступлений отца, ни в музее, ни в картинной галерее и никуда не выезжал из дома просто для удовольствия. Даже сказки на ночь мне не читали. У моих родителей не было детских книжек, да и вообще у нас дома не было книг – ни поэзии, ни мифов, – и ни отец, ни мать не делились своими увлечениями и не смеялись над общими шутками. Мэтт и Дженни Фрэнд всегда были заняты или на работе, а в остальном они жили врозь. В школе я радовался редким экскурсиям на фабрики. А позже увлекся электроникой и антропологией и даже получил ученую степень по правоведению – все это были мои потуги восполнить недостаток интеллектуальной жизни. Поэтому, когда мне улыбнулась удача, предоставив возможность жить припеваючи без всякого труда, я оказался к этому морально не готов и не знал, куда себя девать. Мне всегда хотелось быть богатым, но я никогда не задумывался, для чего. У меня не было никаких стремлений помимо того, чтобы жить с красивой женщиной в дорогом доме по другую сторону реки. Другие на моем месте ухватились бы за возможность своими глазами увидеть руины Лептис-Магны, или пройти по следам Стивенсона по Севеннскому хребту
[35], или написать монографию о музыкальных вкусах Эйнштейна. Но я вообще не знал, как жить – мне было не на что опереться, – и не сумел выяснить этого за полтора десятка лет моей взрослой жизни.
Я мог бы указать на свое великое приобретение, на рукотворного гуманоида Адама, и задаться вопросом, куда он и ему подобные смогут привести нас. Несомненно, в этом эксперименте было что-то величественное. Разве то, что я отдал все свое наследство за воплощенное сознание, не несло в себе чего-то героического и даже мистического? Бас-гитаристу до такого было далеко. Это-то и забавно. Как-то вечером я шел через кухню, когда Адам очнулся от своей медитации и сказал, что он познакомился с церквями Флоренции, Рима, Венеции и со всеми картинами, висевшими там. Он формировал свои взгляды. Больше всего его привлекало барокко. Он чрезвычайно ценил Артемизию Джентилески и хотел рассказать мне, почему. Кроме того, он прочел Филипа Ларкина.