Все мои предложения – дома или на улице – она принимала с одинаковой тихой готовностью. Она с радостью брала меня за руку. Но в ней было что-то (много чего), чего я не понимал, а она не хотела мне это объяснить. Всякий раз, как у нее был семинар или она работала в библиотеке, она возвращалась из колледжа поздним вечером. Кроме того, раз в неделю она приходила позже обычного. Я не сразу заметил, но это всегда была пятница. Наконец она сказала мне, что посещала пятничные молитвы в Центральной мечети в Риджентс-парке. Это меня удивило. Но она сказала, что вовсе не перестала быть атеисткой и не обратилась в ислам. Просто она обдумывала одну статью по социальной истории. Выглядело не очень убедительно, но я сделал вид, что поверил.
Больше всего нам не хватало интимности в общении. Наибольшей близости нам удавалось достичь во время споров о Тактической группе. Когда же мы оказывались в баре, разговор переходил на общие темы. Она могла спокойно сидеть молча или непринужденно болтать о политике, но ни о чем, касавшемся нас лично, не считая рассказов о здоровье ее отца или о его литературной карьере. Если же я пытался перевести разговор на наше прошлое, к примеру, вспоминал какой-нибудь случай из своей жизни или интересовался каким-то моментом ее биографии, она сразу отделывалась общими фразами, сухой историей из самого раннего детства или байкой о каком-нибудь знакомом. Я рассказал ей о моей идиотской проделке с налоговой махинацией, как попал под суд, и о безрадостных часах общественных работ. Я бы рассказал ей об этом в любом случае, но я воспользовался этой историей, чтобы спросить ее, не привлекалась ли она когда-либо к суду. Она резко ответила: «Никогда!» И сразу сменила тему. У меня бывали бурные романы, и я любил (или почти любил) два или три раза – смотря что вкладывать в это понятие. Я считал себя экспертом в любовных делах и понимал, что давить на Миранду не следует. К тому же я все еще надеялся, что смогу выудить из Адама больше информации о случае в Солсбери. И пусть я знал, что у Миранды есть тайна, она, по крайней мере, не знала, что я об этом знаю. Тактичность была превыше всего. Я все еще не сказал, что люблю ее, не поделился фантазиями о нашем общем будущем и никак не выражал своего недовольства. Я не возражал, чтобы она проводила время со своими книжками или мыслями, когда ей этого хотелось. И даже – хотя меня лично это не занимало – познакомился с Хлебными законами поближе и развил перед Мирандой несколько идей о беспошлинной торговле. Она не отмела их, но восприняла без особого восторга.
И вот, мы обедали у нее на кухне, которая была еще меньше моей. Столик – пластиковая штамповка для двух человек – вероятно, был стырен из летнего кафе прежним жильцом. У раковины стоял Адам, погрузив руки в пенную воду, и мыл тарелки и столовые приборы после нашей еды: сосиски в кляре, тушеная фасоль, яичница. Пища студента. На подоконнике, за желтыми занавесками в полоску, неподвижно висевшими в жарком летнем воздухе, стояло радио и играло песню «Битлз», недавно воссоединившихся после двенадцати лет сольных проектов. Критики высмеивали их альбом «Любовь и лимоны» за претенциозность, за то, что они поддались искушению и замахнулись на симфонический оркестр из восьмидесяти музыкантов. Общим мнением было, что после того, как они полжизни не выпускали из рук гитары, им оказалось не под силу вытянуть такое звучание. И вообще, мы не желали больше слышать, жаловался один критик в Times, что все, что нам нужно, – это любовь, тем более что это неправда.
Но мне нравилась мускулистая сентиментальность этой музыки, без малейшей иронии исполняемой немолодыми битлами, такими уверенными в себе и мелодичными, раскрепощенными своим похвальным незнанием двух с половиной веков симфонических экспериментов. Скрипучий голос Леннона доносился до нас далекими отголосками эха, словно из-за горизонта или с того света. Я был не против, чтобы мне еще раз напомнили о любви. Прямо передо мной, на расстоянии метра, находилось воплощение всех ее желанных перспектив – и это было все, в чем я нуждался. Передо мной было ее продолговатое, изящное лицо (эти угловатые скулы могли однажды прорвать кожу), довольный взгляд, все еще теплый, прищуренный, сосредоточенный на мне, и ее приоткрытые губы – она собиралась возразить. Крылья ее идеально вытянутого носа едва уловимо подрагивали у основания, заранее выдавая несогласие. Ее бледность оттеняли темные волны волос, в тот вечер по-детски расчесанных на пробор точно посередине. Вопреки господствовавшей моде, она избегала солнца. Ее голые руки были тонкими и безупречно белыми – ни единой веснушки.
С моей точки зрения, мы все еще, образно выражаясь, валяли дурака у подножия холма, среди перспектив, воплощение которых высилось в отдалении, словно Альпы. Я пытался не обращать на них внимания, решая текущие задачи. Но с точки зрения Миранды, сидевшей по другую сторону хлипкого столика, мы вполне могли достичь пика наших отношений. Она могла считать, что была со мной настолько близка, насколько она вообще хотела или могла быть близка с другим человеком. В любовных историях в духе Джейн Остин все целомудренно завершалось приготовлениями к свадьбе. Но в наше время любовная кульминация лежала по ту сторону соития, где поджидали все мыслимые сложности.
В описываемый момент моя задача заключалась в том, чтобы отстоять свою точку зрения в политическом вопросе, избегая ненужного напряжения, за которым последует отчуждение, и при этом остаться честным с собой и дать Миранде такую же возможность. Это было вполне реально, пока я опустошил меньше половины бутылки медока, безразлично стоявшей между нами. Мы уже затрагивали эту тему, так что неплохо подготовились, но само ее повторение подчеркивало наши разногласия. На самом деле нам не особенно хотелось говорить об этом. Но не говорить не получалось, пусть мы и понимали, что это ни к чему не приведет. И подобное происходило по всей стране. Все британцы, как могли, залечивали эту рану. Как же мы с Мирандой могли рассчитывать прожить вместе жизнь, если мы не могли достичь согласия по такой фундаментальной теме, как война?
У нее имелись твердые взгляды относительно островов, известных в прошлом как Фолклендские. Она настаивала, что водружение аргентинского флага на далекой Южной Георгии
[25] явилось однозначным нарушением международного права. Я же считал, что это унылое место не стоило того, чтобы из-за него отправлять людей на смерть. Миранда говорила, что взятие Порта-Стэнли стало актом отчаяния со стороны всех доставшего режима, чтобы разжечь в аргентинцах патриотический пыл. Я отвечал, что тем меньше было смысла нам туда соваться. Она говорила, что Тактическая группа была храбра и безупречна, даже в своем поражении. Я же возражал, с неловкостью вспоминая собственные чувства при виде отплытия кораблей, что это было нелепым утверждением утраченных имперских амбиций. Но разве я не видел, говорила она, что это была антифашистская война? Нет (я перебил ее), это была война за земельную собственность, разжигаемая с каждой стороны дурацким национализмом. Я сослался на Борхеса, вспомнив рассказ о двух лысых, дравшихся из-за расчески. Она же возразила, что даже лысый может передать расческу своим детям. Я пытался осмыслить сказанное, и тут она добавила, что аргентинские генералы тысячами пытали, похищали и убивали своих граждан и разрушали экономику страны. Если бы мы отвоевали эти острова, сказала она, мы нанесли бы такой моральный удар по военному режиму, что в Аргентину вернулась бы демократия. На это я сказал, что это только ее домыслы. Мы потеряли тысячи молодых жизней ради удовлетворения амбиций миссис Тэтчер. И сам не заметил, как повысил голос. Я взял себя в руки и спокойно договорил, но это далось мне не без труда: то, что она осталась на своем посту после такой бойни, было величайшим политическим скандалом нашего времени. Я высказал это с твердостью, которая вполне заслуживала момента тишины, но Миранда тут же возразила мне, что миссис Тэтчер, пусть она и проиграла, боролась за правое дело и получила почти единогласную поддержку парламента и всех граждан, так что она имела право оставаться премьер-министром.