– Ну же.
– М-м, она принесла с собой полбутылки водки.
– Назови мне дату, и место, и имя мужчины. Быстро!
– Октябрь, Солсбери. Но, постой…
И он вдруг захихикал дурацким натужным смехом. Мне было неловко смотреть на это, но я не мог отвести взгляд. Его лицо выражало сложную гамму эмоций: смущение, тревогу, мрачную веселость. Руководство пользователя утверждало, что Адам владел сорока выражениями лица. А Ева – пятьюдесятью. Большинство людей, насколько я мог судить, едва ли владели двадцатью пятью.
– Соберись, Адам. Мы договорились. Нам нужно разобрать твою ошибку.
Чтобы прийти в себя, ему понадобилось больше минуты. Я допивал чай и наблюдал за ним, понимая, что это сложный процесс. Я понимал, что его личность не заключена в раковину, ограничивающую способность к связному мышлению; что его уклончивость, если это можно было так назвать, не объяснялась разумными соображениями. Так же, как и у меня. Его рациональный импульс сотрудничать со мной мог лететь по его нейронным сетям хоть со скоростью света, но он не блокировался внезапно на логическом вентиле свежеобразованной индивидуальности. Напротив, эти элементы были сплетены изначально, точно две змеи на кадуцее Меркурия. Адам видел мир и понимал его через призму собственной личности; а его личность была обусловлена объективирующим мир рассудком с его постоянными обновлениями. С самого начала разговора он одновременно стремился избежать повторения ошибки и скрыть известную ему информацию. Когда два эти побуждения стали несовместимы, он потерял самоконтроль и стал хихикать, как ребенок в церкви. Какие бы личностные предпочтения мы ему ни выставили, они находились не так глубоко, как хитросплетения его нейронной сети, отвечающей за принятие решений. При другом характере он мог бы просто уйти в себя или, напротив, выложить мне все начистоту. Имелись доводы за любой из двух вариантов.
Теперь мне было известно чуть больше, чем ничего, – достаточно, чтобы волноваться, но недостаточно, чтобы предпринять собственное расследование, даже если бы я имел доступ к закрытым судебным заседаниям: Миранда в качестве свидетельницы, жертвы или обвиняемой в деле, в котором фигурировал секс с молодым человеком, водка, зал суда, октябрь неизвестного года и Солсбери.
Адам сидел молча. Его лицо, сделанное из особого материала, неотличимого от кожи, расслабилось, приняв выражение нейтральной бдительности. Я мог подняться наверх, разбудить Миранду, задать вопрос в лоб и выяснить все одним махом. Или подождать и все обдумать, держа при себе то, что стало известно, наделяя себя мнимой властью. Имелись доводы за любой из двух вариантов.
Но я не стал метаться. Я пошел в свою спальню, разделся, побросав одежду на стол, и забрался под летнее пуховое одеяло. Уже рассвело. Мне бы хотелось, чтобы кто-то меня утешил, и еще услышать, как под птичье пение позвякивает бутылками молочник, переходя от двери к двери. Но с наших улиц уже исчез последний электрический молоковоз. Как жаль. Так или иначе, я ощутил приятную усталость. В том, чтобы спать одному, есть особое чувственное удовольствие, по крайней мере какое-то время, пока сон в одиночестве не начнет обретать тихую грусть.
3
В приемной районного терапевта, располагавшейся в бывшей викторианской гостиной, вдоль стен была расставлена дюжина стульев, перекочевавших, вероятно, из какой-нибудь зачуханной забегаловки. Посередине комнаты стоял низкий фанерный столик с кручеными металлическими ножками, на котором валялось несколько замызганных журналов. Я взял один и сразу положил назад. В углу были свалены поломанные цветастые игрушки: жираф без головы, машинка без колеса, погрызенные резиновые кирпичи – пожертвования филантропов. Среди девяти человек, сидевших в очереди, детей не было. Я старался избегать их взглядов, пустых разговоров и взаимного обмена своими немощами. Дышал я мелко, ведь окружающий воздух наверняка кишел микробами. Это место меня угнетало. Я не был болен, моя проблема была не системного, а периферийного уровня – ноготь на пальце ноги. Я был моложе всех в комнате и, несомненно, самым здоровым, богом среди смертных, и ждал не врача, а медсестру. Я был вне зоны действия смерти. Распад и умирание были для других. Я ожидал, что меня вызовут одним из первых. Но ждать пришлось долго. Меня вызвали предпоследним.
На стене напротив меня висела пробковая доска с призывами к своевременным обследованиям, гарантировавшим раннее выявление заболеваний: профилактика – залог здоровья, промедление смерти подобно. Я успел прочитать все. На одной из иллюстраций изображался пожилой человек в кардигане и шлепанцах у окна. Он сладострастно чихал, не закрываясь рукой, в сторону смеющейся девочки. Пояснительная картинка изображала увеличенный чох старого дурня, стремящийся к девочке десятками тысяч капелек в обнимку с бактериями.
Я погрузился в размышления о долгой и причудливой истории, стоявшей за этой картинкой. Идея, что болезни распространяются посредством бактерий, получила широкое признание только в 1880-х годах благодаря работе Луи Пастера и его единомышленников, всего за сотню лет до появления рисунка. А до тех пор в науке господствовала теория миазмов, разделявшаяся всеми, кроме горстки оригиналов, согласно которой болезни возникали из плохого воздуха, плохих запахов, вследствие разложения и даже из ночного воздуха, из-за чего было принято наглухо закрывать на ночь окна.
Однако прибор, который мог поведать медицине истину, был создан за двести лет до Пастера. Ученый-любитель семнадцатого века, лучше прочих знавший устройство этого прибора и умевший обращаться с ним, был известен в кругах научной элиты Лондона.
Антони ван Левенгук, преуспевающий горожанин Делфта, торговец тканями, водивший дружбу с Вермеером, начал отсылать свои наблюдения микроскопической жизнедеятельности в Королевское общество в 1673 году, став первооткрывателем нового мира и провозвестником революции в биологии. Он скрупулезно описывал клетки растений и мышечные волокна, одноклеточные организмы, собственные сперматозоиды и бактерии своей слюны. Его микроскопам, имевшим только одну линзу, требовался солнечный свет, и никто, кроме него, не мог как следует отшлифовать стекла. Левенгук работал с микроскопами мощностью 275× и выше. К концу жизни естествоиспытателя научный журнал Лондонского королевского общества успел опубликовать сто девяносто его наблюдений.
Предположим, в Королевском обществе имелось юное дарование, раскинувшееся в библиотечном кресле с экземпляром «Философских изысканий», которое вело рассуждения о том, что эти крохотные организмы могут приводить к порче мяса или размножаться в кровотоке и вызывать болезни. Такие дарования встречались в Обществе в прежние времена и будут встречаться в дальнейшем. Но этому конкретному юноше был бы необходим интерес к медицине в сочетании с научной любознательностью. Полноценное сотрудничество между медициной и наукой началось только в двадцатом веке. Даже в пятидесятые годы у здоровых детей регулярно вырезали гланды просто по старой привычке, без всяких оснований. Врачи, жившие в одно время с Левенгуком, вполне могли считать, что все, что можно знать в области медицины, уже известно. Авторитет Галена, светоча наук второго века, был практически непререкаем. Лишь долгое время спустя медицинские работники в массе своей станут смиренно склонять головы к микроскопу, чтобы узнать основы органической жизни.