Поле боя, на котором Людмила билась за жизнь, зовется серпантином, или Тещиным языком. Это довольно крутой поворот дороги при въезде в Култук. Здесь и торгуют, в основном женщины, омулем самодельного копчения и всяк чем горазд. Кто как. Кто на себя, кто уже на хозяев. Их в Култуке завелось, как сорняка после дурных дождей. Жить надо. Кому деток ро́стить, кому до пенсии хоть как-то дотянуть. В районе развалили громадный леспромхоз, закрыли все заведения пошивочные, столовые, пилорамы. Некуда деваться сельчанину. Зато буйно расцвела подпольная торговля водкою. На каждой улице по нескольку домов. Бери не хочу, в любое время. Это почти легально вывозимый из Усолья технический спирт отправил уже на тот свет четвертую часть молодого, крепкого мужского и бабьего населения. Самого детородного возраста. Развалились семьи. Основной подрост пошел по лагерям и тюрьмам. Печальный вид разоренного, словно опаленного врагом, гнездовия начинает приобретать село. Потому тяжелы и безнадежны лица женщин. Сезон отошел. Редкая машина идет в Аршан за целебной водою, и те почти не останавливаются. Сейчас в Иркутске омуля полно. На рынках можно купить и подешевле. А здесь хозяева, на которых работают женщины, подняли цены. Попробуй заработай. Бабы хмуро передергивают продрогшими плечами, дышат на пальцы. От их дыхания к небу поднимается пар. Во главе торгового ряда, конечно, уже восседает вездесущая баба Кланя, большая коричневая старуха с тяжелыми зоркими глазами.
«И чего это все Клани-Клавдии похожи на друг друга?» – неприязненно подумала Милка. Баба Кланя хозяйственная, спокойная, даже мудрая старуха, ничего плохого ей не сделала. Она держит-тащит своего старика и дочку с детками, старший внук – уже пьяница, так что далеко до полного благополучия, и Милку она не раз выручала рублем и советом. Но не лежит к ней душа у Милки. Слишком твердо они стоят на широких своих больных ногах, слишком порядливые, осмотрительные, въедливые к жизни.
Милка исподтишка наблюдала немудреное, обстоятельное хозяйство бабы Клани. И сала насолила, и булочек напекла, и товар развешала еще корейский – попугаи на всех юбках – и крепко сидит на обитом ватой и дерматином табурете, широко расставив толстые ноги в подбитых калошами опорках. Платок из-под платка как у семейских. И ведь все продаст: и сало, и попугаев, и омулишко не первой свежести. Такое слово скажет, что не хочешь, да возьмешь. Только подойти к ней! Клавдии – что поделашь! Императрицы, можно сказать… Не то что они с Рыжею.
Нинка дошла до ручки. Худая, синяя, вся трясется от перепоев и холода. У подруги давно выпадают зубы, и она придерживает улыбку худою крючковатою ладонью. Лицо потемнело, волосы пегие от неровной неопрятной седины. К ней мало подходит покупатель, и товар она держит подолгу и неопрятно. Почти ничего не покупают. И вообще, все у ней, как у худой собаки: и одежда напоминает клочья грязной шерсти, а суетливые заискивающие глаза – о скором и тяжелом конце. Этот последний ее мужичонка Жора, как он говорил, грузин, «раскрутил» ее, обобрав до нитки, исчез, как все остальные. Он появился в Култуке вместе с другими азиатами. Пристроился к Нинке на квартиру. Рыжая поплыла, как водится… Он вроде поначалу очень даже суетился, вертелся, обещал. Та уши развесила. Продала доставшийся ей материнский дом. Деньги ему как хозяину – на совместное обзаведение. Он же, как Бендер, – только вместо ситечка еще оставшееся от тех времен дешевое Нинкино золото с собою прихватил.
После Жоры она и запила. Пропила оставшийся товар, и Марина ее держит со слабой надеждою, что та отработает и отдаст хоть часть долга. По принципу – с худой овцы хоть шерсти клок. Товар дает ей бросовый, что уже и не продашь… За Рыжею всегда стоит Марина, бывшая учительница. Ох и богат Култук на Марин! Что ни баба вокруг сорока́, так Марина. Их сортировать по судьбам можно. Эта из крепких, обыкновенных. Муж, что называется, вышел до ветру. И перепутал огород. Местный милиционер. Ушел к другой. Тянет Марина двоих деток, содержит, учит, воспитывает. Что говорить – мать она добрая. Немножко суховата, оттого торговля у нее средненькая. Но она и этой рада. Выбирать в Култуке не приходится. Другая Маринка тоже с двумя девочками, с мужиком-пьяницей и отцом-инвалидом. Эта своего мужика регулярно прогоняет прочь, а потом принимает назад. Оба – отец и муж – пьяницы руковитые, умелые, и оба сидят на шее у Маринки. Может, оттого наглость, нахрапистость и нечестность написаны на ее острой озлобленной мордашке. Ее бабы не любят. И связываться с нею не любят. Боятся ее крика, хамства, злобы. Она, собственно, и не очень нуждается в их дружбе. Больше с Варькою-татаркою, своей соседкой по житью и торговле. Вон они рядком и стоят. Одна полубурятка, только светлая, другая – полутатарка крашеная в цвет соломы с хитрым, всегда озлобленным личиком. Муж ее, мусульманин, в Чечне по контракту.
– Наших бьет, – убежденно говорит рыжая Нинка. – Ей тоже в руки автомат дай, всех бы нас перестреляла. Артем у нее – сущий абрек растет. Этот как освоится, так резать начнет.
Нинка всем дает характеристики. От мала до велика.
– Слышь, подруга, спасай. – Рыжую трясло. – И выпила-то грамульку. Ну каплю, для аппетиту. А то жрать перестала совсем, и вот че падла эта Шура-шкура продает…
– Жрать ты перестала!.. Жить скоро перестанешь, Нинка! Ты че делаешь?!
– Дай, Христом Богом молю! Подыхаю. – Лицо у нее совсем почернело, заветренные губешки тряслись, глаза безумно вращались.
«И впрямь сдохнет, – подумала Милка, – одна живая душа, и той лишусь». Но полтинник было жалко. Ей дай только в руки. Накроется на весь день и сумку свою бросит.
– Марин, разменяй?
Маринка помедлила. Потом вынула из кармана десятки.
– Присмотри, – буркнула Нинка и с неожиданной для нее прытью исчезла с горы.
– Че там смотреть? Ее омуль собаки жрать не станут, – заметила Верка и отвернулась от Нинкиной сумки.
Милка нарочито демонстративно пододвинула сумку подруги к своим.
– Хлеб ей, – вздохнула баба Кланя, – ей другой хлеб нужон. Пожиже… с градусами. – Она заскорбела всем своим широким, плотным ликом. Внука вспомнила.
И глядя на нее, Милка вспомнила о Пашке. Потом вздохнула о Толике и о Георгии, которого ни на минуту не выпускала из своей памяти. «Смотрел на меня все-таки, смотрел. А-а, Гошенька… Никуда не денешься… Была любовь… другой-то за жизнь не было! Любишь, любишь, – с удовлетворением подумала она. – Не забыл и не забудешь». Она взглянула на двух беспрерывно жужжащих за Азией (как она звала про себя Маринку с Варькой) подружек – Юльку с Аленкою. Тоже ведь о заграницах мечтают… Жужелицы! В Иркутск ездят, по Бродвею, как говорят, пройтись.
Ах, все повторяется. И ошибки одного поколения ничему не учат? Что она приобрела?! И Гошку, и Култук, в сущности, потеряла. И ни тебе Парижу, ни славы…
– Куда на мое место? Уселася… Окопалася… Гляди-ко… Давай отсюдова!
Милка не сразу поняла, что этот пронзительный крик относится к ней. Она подняла глаза и увидела перекошенное лицо своей соседки по Култуку – Люськи Чаплай.
– Ну че вылупилась? Посидела – и хватит. Первый день замужем… Артистка!.. С погорелого театра!..