«Тоже мне, леди, – подумал он сконфуженно, – я извиняюсь», – и прошел мимо. Ему решительно не везло. День так и не вылупился из тумана. Сырая мразь доставала до костей. Он три часа ждал автобуса до Качуга, потом едва забился на заднее сиденье и тут же забылся нервным сном. Его растормошила кондукторша.
– Дед, плати…
Эдуард Аркадьевич долго глядел на нее, не понимая, что от него требуют.
– Льгот для пенсионеров нет… Отменены. Плати за проезд, дедушка!
Тогда он понял и стал продвигаться к выходу. В салоне автобуса заволновались.
– Пусть едет старик! Чего тебе? Пенсию с мая не давали.
– Они нас скоро на живодерню сгонят.
– Много чести. Сами передохнем!
– Господи, Господи! Когда это кончится! Со стариками, как со скотами.
Кондукторша недовольно отвернулась от него и стала проталкиваться по салону.
– Садись, дед, пронесло. – Кто-то усадил его на место рядом с собою. Эдуард Аркадьевич вдруг заплакал. Он осознал, какой он старый и нищий, и жалкий старик. И куда он едет и зачем?!
– Не плачь, дедушка, – участливо сказала ему соседка. – На-ко вот покушай моего хлебушка.
В руках у Эдуарда Аркадьевича оказался кусок хлеба, и он, не замечая как, начал жадно есть его, крошки полетели в бороду, смешиваясь со слезами.
– Во как дожил человек. Хлеб со слезами ест.
Эти слова наконец достигли его ушей, поразив его тем, что они относятся к нему.
– Старость-то какая наша. Собачья…
– Собакам-то проще. Им все какой похлебки вынесут, – заметили над головою. – А нам и куска никто не подаст.
– Подали. Все прибедняетесь.
Эдуард Аркадьевич повернулся к соседке и увидел круглое участливое лицо, с ясным румянцем на мягких старушечьих щеках.
Старушка дождалась, пока он съест кусок, и спросила:
– Еще?
Он согласился.
– Пенсия-то маленькая, видать.
Он промолчал в ответ.
– Чего? Совсем нет? Да как же ты так? А старуха живая?
– Нету, – с умилением сказал он, удивляясь тому, что эта старушка говорит с ним снисходя и что слова «дед» и «старуха» относятся к нему.
– Ой, батюшки, да ты сам-то откуда и к кому?
– С Егоркино! К сыну.
– С Егорки-то! Дак его нет давно. Там живет, говорят, один полоумный… Постой, так это ты и есть?
Старушка оказалась вовсе не божий одуванчик, а крупной и крепкой, высокой бабенкой. Она довела и усадила его на лавочку, и Эдуард Аркадьевич, опознавая в ней черты и замашки своей ровесницы, удивлялся, что она почитает в нем глубокого старика. На скамеечке не сиделось. Небо вспучилось, посинело. Мелкий, колкий осенний дождь только начался. Эдуард Аркадьевич поднялся и пошел к автовокзалу. Он тоскливо постоял у киосков с табаком, банками, какими-то немыслимыми бутылочками, потом по рядам с домашней и огородной снедью, обошел автобусы и наткнулся на свою спутницу. Она сидела на скамеечке, притулившись к своему рюкзаку, и дремала. Он крякнул от неожиданности, она открыла глаза.
– Боже ты мой! Еще не уехал. Автобус же отходит. Слышишь?
Что-то бубнили по громкоговорителям, но он не слушал.
– Вот навязался-то! Пойдем. – Она закинула на спину рюкзак и взяла его за руку.
Автобус на Иркутск уже готов был к отходу, и из салона выходила проверяющая билеты.
– Слышь, милок, возьми дедку. – Женщина толкала его в автобус.
– Билет пусть покажет.
– Ну, какой билет, какой билет? Дед к сыну едет!
– Ну все, проехали! Выходи, дед.
– Ты человек или кто. – Женщина подпирала Эдуарда Аркадьевича плечом в дверях, а шофер вытеснял своим плечом.
– Их здесь вся Лена, таких дедов… Все без пенсии… Не перевозить.
– Да на, на тебе, подавись. – Она сунула в карман шофера пятидесятку, и тот ослабил натиск.
Эдуард Аркадьевич ехал с комфортом на первом сиденье, смотрел в окно на прозрачные леса и думал об этой женщине с умилением. Ему даже показалось, что он встречался с нею по жизни… Она, несомненно, образованна. Он мог встретить ее в тех турпоходах… Или в политехническом… Сколько там было лиц, женщин… Он сидел в первых рядах и видел Женю и Андрея, и Беллочку, и Окуджаву… Он слышал его дребезжащий магический голос и молодое, единое, бьющееся сердце зала. О, этот огонь в жилах! И желание сгореть в этом огне… общем, и сцепление рук, локтей… И Мефистофельский профиль Булата над всем этим. Дыхание прогресса… Он помнит его. Ивану, с его печкой, ничего такого не понять. Он всегда будет враг прогресса – с печкой… Нужно отодрать его от печи, чтобы он стал человеком… Это прозрение наполнило его гордостью. «Не такой уж я дед, – думал он…» И чем дальше он отъезжал от Лены, тем больше понимал, что сделал правильно. «Словно кто-то подтолкнул меня… Да-да…»
* * *
Иркутск встретил холодным октябрьским дождем. Был вечер, и Эдуард Аркадьевич не узнал своего города. Он жил много лет в этом городе и не забыл его, но не узнал. И не то чтобы город расстроился. Он стал чуждым, базарным, со множеством нерусских лиц, каких-то неприютных киосков. И это смешение китайских, кавказских типов с серостью нагроможденных кварталов, смрадный дух торговли везде и какая-то притаенность и тяжесть в русском лице – все это бросилось в глаза. «Научил меня Ванька», – усмехнулся он и грустно натянул берет на уши. На развилке дорог у рынка в нерешительности остановился. Собственно, выбор у него невелик. Бывшая семья… «А почему бывшая? – подумал он. – Не такая уж бывшая! Ведь не может быть бывшим сын или внук… Да и Софья…»
Дверь открыл сын. Он встал на пороге, сутуловатый, уже полнеющий, массивная голова впроседь, плотные рачьи материнские глаза подслеповато мигали под квадратными роговыми очками. Он, видимо, не узнавал отца. Во всяком случае, молчал. Эдуард Аркадьевич смотрел на него, удивляясь тому, что вот этот грузно осевший мужик и есть тот когда-то светлый мальчик, которого он носил на руках, а потом таскал с собою в турпоходы. Он не видел его лет десять. За эти годы сын полностью распрощался с молодостью и смирился с жизнью.
– Бобби, – наконец выговорил Эдуард Аркадьевич, – сынок, – и закашлялся.
Сын все так же ошалело молчал, потом отступил в глубь квартиры, и Эдуард Аркадьевич вошел в прихожую.
– Кто там, Боря? – услышал Эдуард Аркадьевич голос Софьи.
– Отец! – сказал Борис.
В квартире установилась абсолютная тишина. В прихожую вышла невестка. Эдуард Аркадьевич с трудом узнал ее. Классически глупая, она все же была когда-то очень мила и напоминала ему розового тюленя. Но сильно страдала от своей полноты, увлекаясь всевозможными диетами. Видимо, диеты сделали свое черное дело. На него смотрела костлявая дама с сожженными перекисью пегими волосами и плотно сжатым, съеденным ртом. Глаза ее горели зло и голодно. Но та неистребимая глупость не исчезла из ее когда-то наивных глаз, и он узнал ее по этому исключительному оттенку в глазах.