Книга Замыкающий, страница 57. Автор книги Валентина Сидоренко

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Замыкающий»

Cтраница 57

Стоит нежный, лучистый октябрь. Земля еще цепляется за остатки тепла, как женщина на исходе своих лет поражает иногда кроткою со щербинкой нежностью. Еще не совсем разделся лес, и в полуголом березняке рыжеет осина, багрово кровянит краснотал и как-то откровенно, бесстыдно дразнят кровавым рубином гроздья рябины. В заросших желтеющих огородах по оставшимся заплотам ползет мокрица, сочная, зеленая, серым свинцом наливается полынь, и чистотел желтыми звездами прорастает сквозь крапиву. Огороды уже зарастают орешником, подростом березняка, светящегося молодой желтизною, на сгнивших крьшах алеет иван-чай, и кое-где еще дикими зарослями вырождается малина. И среди этой петушиной ярмарки суровой серебристой чернью отливает листвяк.

Осенний день короток, как вздох. И пока стоит на промытых свежих небесах крепкое осеннее солнце, пока горят леса, странную осознанную силу набирают воды незлобивой Мезени. Лопотунья в обыденности, она вдруг затихает в эти часы, как бы нарастая изнутри густым синим подшерстком, и особенная рябь сближает ее с замершим перед небесами зверенышем. Без ветра она расслабляется, спокойная, зрелая, глубокая, плывет, как пава, и Эдуарду Аркадьевичу, который часто сидит под солнышком на ее обвалистом берегу, иногда кажется, что он различает обрывки ее беседы с небесами. Странно и страшно здесь живется ему. Странна, дика и несообразна ни с какими физическими законами кажется ему природа. Эти могильные ночи, черные и косматые без луны, а если луна появляется, то ее громадность, без матовости, яркий нестерпимый блеск пугает так же, как и непроглядная тьма. С началом сумерек он все вглядывается сквозь окно в мертвые проемы мертвой деревни, и ему кажется, что не тьмою зарастает она, а самим временем, которое, как песок, зароет скоро ее, а вместе с ней и он, Эдуард Аркадьевич, останется на дне этой могилы, заживо погребенный тьмою и временем. Если, конечно, не вернется Иван. А ведь когда-нибудь так может случиться, и Иван не вернется, и Эдуард Аркадьевич останется один на один с этой чуждой ему русской деревней, брошенной на смерть так же, как и он. Знала бы о его кончине мать, думал он.

Его матушка, Серафима Федоровна, – душистое чудо детства, одна из тех, кто составлял мудрость и честь исчезнувшего поколения. Она была без всяких натяжек красавица. Высокая, статная, с роскошью черных толстых, с кулак, и длинных, до пят, кос, с которыми она не рассталась до самой смерти, с густыми бархатистыми бровями… Недаром отец ради нее, несмотря на все угрозы и происки, отрекся от своего еврейского клана и, кажется, за жизнь ни разу не пожалел об этом. Кроме того, она была разумна до расчетливости и крепка во всем. Громадное по тем временам для города хозяйство лежало на ее плечах. И вела она его безукоризненно. Чего стоило одно только ее крахмальное белье. Эти скрипящие тугие полотенца… У нее была только одна слабость. Мечта о блестящем музыкальном будущем сына… Она так и видела Эдичку со скрипкою на сцене, а себя в зале… Ей не давала покоя слава Ван Клиберна… Эта ее слабость во многом лишила детства Эдичку… И если бы она знала, что столько трудов, времени, средств – все прахом, что ее Эдичка будет доживать никому не нужным приживалом не в столице, а в мертвой русской деревне, такой же заброшенной, как и он сам, медленно вымирая от голода и холода!..

Эдуард Аркадьевич все солнечное время этих дней проводил на обочине проселочной дороги в ожидании Ивана. С утра, послонявшись по пустому дому, заглянув в холодный и гулкий от пустоты амбар, он гляделся в бане в осколок толстого зеркала, вправленный в бревно предбанника, чесал костлявой пятернею клочковатую, узкую, как у козы, бороденку, надевал на пегую от седины голову потертый серый берет и шел в дом искать очки. Они ему не нужны, иногда мешали, но он привык носить их, выходя на люди, как он считал, для пристойности. Очки старые уже мутили, дужка переносицы сломана и неумело забинтована синей изолентою, и когда Эдуард Аркадьевич их надевал на свой увесистый – вниз – нос, то его серые близорукие глаза становились круглыми, большими и детскими. Потом он старательно чистил грязной столовой тряпкой когда-то зеленый военный плащ, подаренный ему еще матерью, и, размазав засаленную ткань, пригладив височки, выходил на улицу. Плащ, просторный и длинный, раздувается на нем, как балахон, путается в ногах. В нем Эдуард Аркадьевич кажется еще длиннее, чем есть, хотя и без того он высок ростом и сутул, и голова его с плотным крупным носом свисает впереди тела, как подсолнух, чуть покачиваясь. Ходит он ровно посредине улицы, не опираясь, но размахивая самодельною тростью, выструганною Иваном, с изразцами и березовым капом вместо набалдашника. С этой тростью он не расстается никогда. И часто, расчувствовавшись, утирает гладкою плотью гриба свои горячие старческие слезы.

Вторая неделя без Ивана движется медленно, каждым своим часом измождая его. Кончились деньги, хлеб и сахар, махорка и та кончилась, и он уже не ходит в Мезенцево побираться у продавцов и сельчан, потому что никто ничего не дает и не подаcт. Иногда по случайности или ошибке на поселковую дорогу выскочит потрепанный райповский «бобик», поерзает по красным глиняным ухабинам, заурчит над ухом, обдавая горючим и едким… Не остановится. Остановится заблудшая, как овца, чья-нибудь чиновничья «Волга» или редкий, но давно знакомый этим дорогам зловеще высверкивающий, как щука в заводи, плотными боками новорусский «мерседес». Тогда Эдуард Аркадьевич, путаясь в словах и размахивая тростью, будет горячо и туманно разъяснять, почему заблудились «они», и те бритоголовые, крутые, в длинных дорогих пальто, будут молча с опаскою смотреть на него, как на фантом из другого мира, нежданно возникший посреди заброшенных деревень. А Эдуард Аркадьевич, торопясь и захлебываясь словами, все пытается напомнить о куреве, неловко, как бы между прочим, говорит о хлебе и другой нужде. Иногда ему перепадает, чаще он слышит мягкий стук закрывающейся дверцы, и удивляясь этому шуршащему блистающему чуду, проплывающему мимо него, он бежит за ним, взмахивая тростью и договаривая непонятное ни ему, ни тем, мягко отдаляющимся от него. Потом он возвращается, свесив сплющенное яйцо своей головы, и все говорит про себя, читает стихи, или плачет, завидев мелкий косяк птиц в высоком небе, со слезами шепчет: «Полетели, родимые. Милые вы мои, милые…» Плачет он часто. Без Ивана особенно часто, потому что Иван пересмешник, и он с ним бодрится.

Деревенька, по которой проходит Эдуард Аркадьевич, и жилая-то была махонюшкой, но он помнит ее еще веселой, звенящей, с желтым, как масло, легким деревом в солнечную благодать и подобранною, нарядною еще… В семидесятых годах прошлого века Егоркино признали неперспективною деревенькою. Приговор смертный. Убрали школу, потом магазины, отключили электроэнергию. В восьмидесятых еще доживали в деревне кое-какие старики, а, кроме того, ее оживил короткий дачный бум. Городская интеллигенция за бесценок скупала пустые усадьбы, приезжая в деревню летом. И несколько беспечных и звонких лет здесь слышалось детское щебетанье и гудели машины, и горели костры, и ходили по тропкам разомлевшие полуголые дамы, волнуя и вдохновляя его. Тогда они с Марго еще дружили и ночами просиживали у костра, говоря без умолку. Сколько пьяной дребедени нашептал он ей в охочее до сальностей, крайне любопытное ушко. Язык тогда у него был мастеровит и отточен на этих глупостях. Марго была уже замужем за своим игрушечным Зямой и воображала Эдуарда Аркадьевича своим верным и пожизненным оруженосцем, бесконечно влюбленным в нее. И он от суетности своей и безделия подыгрывал ей… и доигрался. Эдуард Аркадьевич вспомнил их последнее свидание с Марго. Как она выговаривала ему, милостью подавая ничтожную сумму за его комнату. Кривила при этом плотные, как подошва, крупные губы, источающие яд, а он – сизо-серый с похмелья, униженный, с обвисшими подглазьями, в потрепанном Зямином пиджаке, теснившем его, как второгодника-переростка, – смотрел на нее через аляповато оформленное тяжелой бронзой зеркало, холодно изумляясь тому, что вот эта усатая жидовочка, которая сейчас гневно колышется перед ним всем своим сырым, оплывшим телом посреди когда-то и его громадной квартиры, забитой перетянутой атласом мебелью с грузными амурами в дорогом багете, это и есть та самая Марго, когда-то нежное, волоокое создание с лилейной шейкой и кошачьей грацией, на которой он едва не женился. И неужели с нею аж в долялькин период, беспредельно мечтательные и романтичные, они взахлеб читали стихи, многозначительно взглядывая друг на друга и замолкая посреди разговора? А теперь она, картаво грассируя, кричит о своей высокой жертвенности и его неблагодарности. Грассировать она выучилась в последние годы, когда начала изображать себя из дворянку.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация