– Раздевайся, – сказал он женщине. – Сушись.
Сам подошел к нарам, разглядывая спящих ребятишек. Что-то тревожило его в их мертвецком сне. Поправив на Коте куртяшку, он обернулся и остолбенел. Галина стояла перед ним голая. «Господи, Боже ж ты мой, – с ужасом подумал он. – Этого еще не хватало». И быстро отвернулся, закашлявшись.
– Ты это, ты чего?! – спросил.
– Ничего, – ответила она, – сушусь.
Он пошарил глазами по стене, увидал старый, брошенный здесь еще в те годы рабочий халат Алевтины и, не оборачиваясь, бросил ей. – Оденься!
– Что естественно, то не безобразно, – с усмешкой сказала она.
– Это что ж, голяком, ни детей, ни стариков не стесняясь?! И че бы было? Тьфу. – Он сплюнул, вспомнив, как говорят о ней в поселке, что она голая на виду обливается водою. «Такие и при детях мудохаются», – подумал он. – Эх, Пашка, Пашка!»
– Стыд баба потеряла. Вот че! Раньше бабы стыд имели… И страна была другая!
– А по телеку они че творят, – ответила ему Галина.
– Там людей нету. Там черти одни, – урезонил ее Гаврилыч. – Ты не на телек, а на жисть смотри.
О Павле оба они молчали. Как заговоренные. Ровно сглазить боялись. «И то, – думал Гаврилыч, – скажи ненароком: бес услышит. Сдаст бес Пашку! Судье этому лысому сдаст. А там уж конец!»
Женщина, надевая халат, с досадою глянула в черное от копоти и грязи оконце.
– Страшно тут у вас. Тайга кругом одна… От Байкала одни туманы… Мрачно всегда. И поговорить даже не с кем…
– Чужак не поймет, – согласился он. – Чужие здеся не задерживаются. Они, как волна байкальская, нашли и отхлынули…
– Как вы тут живете?!
– Слава богу, прожили, – спокойно ответил Гаврилыч, прислушиваясь к Котиному дыханию.
Он собрал с полу ее мокрые вещи и развешал их по каменке, которую как-то осенью сотворили бабы, не в силах обходиться без бани. Женщина села на чурбачок к печке, грела свои красивые неизработанные руки.
– Плохо мне здесь, – жалко улыбнулась она.
– Домой надо, – согласился он. – Дома и стены помогают.
Слезы стояли в глазах женщины.
«Живут, как в игрушки играются до старости», – думал он, глядя на нее. Он много хотел сказать ей. Но все, что приходило на ум, было сердитым, неласковым, а женщина хотела понимания и жалости. Он не понимал, почему люди бросают свои дома, бегут в города за легким броским рублем, кучерявой наглядною жизнью. Здесь еще в советские годы они набегали, как татары, сезонно растекались по тайге, сдирая живую кровящую зеленью плоть ее, губя плантации папоротников, орешники, ягодники, взрывая воду и загаживая берега Байкала. И все они мечутся, все чего-то ищут, ждут, хапают. Но не живут… а он любил размеренную, устоявшуюся жизнь, порядливую, своим чередом текущую здесь, как речки в Байкал издревле. Жизнь со своими незримыми, но крепкими законами, за которую он воевал в молодости, и протопал сюда пешечком, возвращаясь из сытых, спесивых стран, через семь границ… «Народ в пыль иссох, – подумал он. – Была почва, стала пылью».
– Эх вы, бабы, – вздохнул он, – потеряли вы чего-то бабье… А если баба не устоит, то и земля крякнет.
И все же эта баба была уже связана с внуком его. Потому беречь ее надо.
– Я из дому-то Павлу больше помогу, – прошептала вдруг Галина.
– Чем ты ему поможешь?
– Найду. Дома и стены помогают!
– Давай-ка, будет мудрить… Буди ребятишек. А то меня дома хватятся. Шум опять пойдет…
Гаврилыч кинулся к нарам. Он тряс Котю и ребят, но те были недвижимы.
– Беда, – хрипло выдавил Гаврилыч, – беда, баба. Давай-ка, одевайся… Беги в поселок… Народ подымай… Звони, куда надо.
– Счас, я счас, – побледнев, выдавила Галина.
Гаврилыч ткнулся в угол, где у него всегда стояли котелки для воды и загремел ими.
– Вы кого? Вы кого тут делаете? – услыхал он над головою знакомый рев, обернулся, увидал ввалившуюся в избушку Вассу и полуголую переодевающуюся Галину.
Рев свояченицы был такой силы, что зашевелились ребятишки на нарах. Гаврилыч вновь кинулся к ним и затряс Котю. Васса буром шла на Галину и ту, как корова языком слизала. Как была, полуголою, выскочила под дождь из избушки.
– Голодной куме одно на уме! – зло прикрикнул на нее Гаврилыч. – Детей надо! Дитев… – Он не нашел слов, чтобы в запале объяснить свояченице, что случилось, и вдруг ясно осознал, что случилось непоправимое.
Сел на чурбачок и сдавленно заплакал. Васса, увидав его таким, сбавила тон, наконец разобрала глазами нары и ребятишек, подошла к ним.
– Ой, Кешка, а ведь они уже холодные, – зловеще сообщила она.
– Говорю, бежать надо… до дому… Сообщать. Зови бабу… Че ты ее под дождь выгнала… голую?
– Пусть сдохнет, – беспощадно установила Васса. – Видал, как костями клацает… Дура! Пущай клещей еще посбирает… под березою.
Пока разобрали детей, выволокли и понесли под дождем полумертвого Котю, только тогда полуголая Галина решилась войти в избушку. А уж потом, обежав всех стороною по просеке, прибежала в село. Пока вызывали МЧС и «скорую», и пока они добрались до зимовьюшки, Таиска, средняя, похолодела. Остальных, включая Котю, увезли в Иркутск, в больницу, и там отхаживали.
В поселке притихли. За годы этой страшной перестройки много народу по берегам Байкала полегло от паленой водки, но дети еще не помирали. В доме Караваевых молчали. Васса в деталях многажды пересказывала события в зимовьюшке, особенно «голую, ну совсем» Галину, перед похоронами Таси, и та притихла. Алевтина молчала, но как-то сникла. Даже зубы перестала вставлять. Дважды Гаврилыч перед похоронами видел Батыя. Худущий, скрученный, с испитым черным лицом, он никогда не был один, шумел по поселку со стайкою таких же собутыльников и был всегда пьян. Пьяный он и хоронил дочку. Народу шло за гробом немного. Все молчали. И когда проносили мимо Изиного дома, он увидел злое скуластое лицо горбуньи, скрывшееся за занавескою, и Галину, стоявшую в огороде у прясел.
Вечером собрался к Изе. Васса по случаю очередного запоя сына, жившая в их доме, сидела на табуретке, растирала распухшие ноги.
– Гудом гудят, – жаловалась она, – хоть отрубай их…
«Еще бы, – холодно думал Гаврилыч, глядя на толстые, в вязанных носках, ноги женщины, – бегать по просеке туды-сюды, чтобы шуму-гаму натворить… Как не заболят…»
Он надел свой плащ. Обе женщины вопросительно замолчали, глядя на него. Гаврилыч молча вышел из дому. Уже на улице спокойно отметил два бабьих лика между гераньками, зорко следящих за ним.
Ворота и калитка Изиного дома наглухо закрыты. Окна плотно зашторены, и света в них не видать. Гаврилыч оглянулся – у ворот дома Батыя стояла милицейская машина. Пьяный Батый размахивал руками перед молодым участковым и показывал на Изин дом. Гаврилыч обошел дом Изы, нашел дыру в заборе огорода и прошел через огород в ограду. Старуха сидела в кухоньке, низкой, прокопченной, сплошь заставленной деревенской утварью. Сидела за столом, пила чай. Гаврилыч зорко вгляделся в старуху. При тусклом свете засиженной мухами лампочки она казалась совсем древнею. Этот вид старухи, словно бессмертный, вековой, костяной, еще довоенный, ранее бытовал на его родине и был знаком ему с детства. Но ныне Иза осталась одна таковою.