Коня поили вместе, потом чистили конюшню. Уже по заре Алевтина впустила в стайку коз, которые давно топтались у их загона. Поила, кормила, доила их. Потом процедила молоко сквозь марлечку. Оставила пол-литровую банку на вечерний чай. Когда из своего дома явилась отпыхившаяся Васса, Караваевы сели на вечерний чай, который они пивали на кухонке у печи перед окошком, выходящим на улицу. К чаю Алевтина напекла блинков. Поставила на стол плошку с медом. Для Вассы. Той бы только сладкого поесть. Для Гаврилыча – сметану. Гаврилыч вдруг заметил, что мед для свояченицы супруга выставила вперед его сметаны. Это огорчило его. «Последний ноне я, – грустно подумал он. – Не хозяин!» Ранее Алевтина любое блюдо подавала ему первому. А как же? Сам! А теперь они сами с усами!..
Но день длился долгий, дивный, мирный, как детское дыхание, и рушить его не хотелось даже мысленно… И Гаврилыч молча съел свой горячий блин в сметане, вкусный, как в детстве, у бабки Евдокии, и молча вышел во двор посидеть на лавочке. Но как только подогрелась под закатным весенним солнышком, как услышал рядом с собою буйное дыхание свояченицы. Гаврилыч вздохнул и вышел на улицу. У палисадника старик присел на лавочку под ветвями акации. Эту лавочку Алевтина давно требует снести. Мол, пацанье вечерами на ней балуется. Кабы не пожгли усадьбу. Либо в стайках нахулиганят. Но Гаврилыч молча сопротивляется. И так жизнь порастеряла все утехи. Хоть на лавочке посидеть с тем же Бегунком да на соседей глянуть в добрый час, и то слава богу!
Бегунок подоспел сразу, учащенно засопел. Отдышавшись, пожаловался:
– Ну, житья не дает зараза! Вот че ей надо? Дою сам, кормлю сам, с сеном сам управляюсь! Че ей надо?!
– Палки хорошей нашим бабам надоть. Небитые уж который век, – полушутливо, – палки не пробуют доброй!
– Ну, это я тоже понимаю! – обиженно согласился Бегунок. – Рази шь матери наши могли на мужей так рот разевать? «Веди корову со двора!» – передразнил он супругу, обернувшись на свой двор. – Да, лучше я тебя со двора шурну!
– Ага, ныне их шурнешь!
– И то правда! Все законы на их стороне! А ведь я любил ее! В молодости дак дня бы без ее не прожил. Аж в Глубокую поначалу к ней пешком ходил. Я ведь ее из Глубокой взял.
– Да уж помню! Дружком ведь на вашей свадьбе был!
Старики помолчали, глядя в весеннюю синь улицы. Байкал молодился. Синел под закатными лучами, что очи добра-молодца. Гаврилыч плохо видел на левый глаз, а Бегунок – на правый, и оба друга смотрели в самый его пупок, сочно лоснящийся под горящими лучами сибирского весеннего тепла.
– Че деется! – вдруг удивился Бегунок. – Глянь!
Гаврилыч и сам уже увидал стайку подростков, смешанную с птахами детворы.
– Глянь, в лапту играют!
– Обознался! Так бегают…
– Как так? Лапта!
Гаврилыч и сам понимал, что ребятишки играют в лапту, но вредничал. Сердце щемило, и на глаза наворачивались слезы. Гаврилыч видел, как вел игру средний из Батыевых. Семьи многодетной, хулиганистой. Батыев сам растил детей без жены. Батыиха, как звали ее на селе, померла от сивухи. Некудышняя была бабенка. Только что нарожала. И сам Батыев такой же горюн. Пропивает детские пособия, что подработает на серпантине, и то пропьет. Ребятишки сами по себе растут. Жиганистые, но красивые. Вон Митяй стал голить. Стройный, смуглый, глаза, что полумесяцы, настороженно посверкивают во все стороны.
Жизнь прошла, такая длинная. Война была. Та рота прошила его жизнь, были смерти, рождались внуки. Весь тот Култук, родимый, любимый, по-отцовски любящий и его, Гаврилыча, и этот клочок земли у Байкала, в котором зиждятся корни култукские, все это как бы отошло от времен нынешних. И народ его жизни давно разлегся по двум проселковым погостам. А вот они с дружком, как в детстве, глядят лапту. Точно такую же, как в детстве. И стариковское его сердце дрогнуло и забилось. Кажется, летит оно, отжившее его сердце, вслед за мячом, так же как летела, почитай, восемь десятков лет назад, так же, как летит сейчас оно у Верки, старшенькой дочки Батыевой. И летит Веруха за мячом, как птица за счастьем. Лицо ее, полное восторга и ужаса, молоньею сверкнуло под весенним солнцем и остановилось, пролетев положенную черту. «Хороший день, – подумал Гаврилыч, укладываясь на своей лежанке. – И банька, и Серко, слава богу… Бабы не верещали… Сколько еще таких деньков выпадет на жизнь… Пашку бы увидать…» И так ему жутко стало от мысли, что всей этой благоти мирных долгих дней не познает внук. Горько так… Гаврилыч ткнулся носом в подушку и всхлипнул… Последнее, что примнилось ему перед сном, летящее лицо маслатой, подростково нескладной Верухи…
Бегунок явился сразу после петухов. Алевтина жарила котлеты. Бегунок ел их с аппетитом. Прибежала Васса от своей козы, пыхтя заявила:
– Все! Алька, к черту этих коз! Немолоденькие по лесам шастать. Да я и не пью молоко это. Печень уже не принимает…
– Сядь! Че делать будешь без козы? – спокойно заметила Алевтина.
– Лягу и буду лежать!
– Ляжешь и не встанешь!
– Пущай! Пусть попробует сыночек мой пожить без меня!
– А кто с ним возиться будет? Кто хоронить его будет? Я не буду! – предупредила Вассу Алевтина и вынесла ведро собакам.
Первую полоску вспахали у старухи Судачихи. Это уж первое дело! Вдова! Сиротам и вдовам – в первую голову и подавали, и помогали. А как иначе? С охоты первый кусок – им. Орех колотили – первый мешок вдовам. Рыбы хвост опять им… Судачихе за девяносто. Она уж, поди, сама забыла, когда была замужем. Помнит только, что вдовеет и что первачок ей. Она уж и не садит давно. Огород сдает молодым соседям, первобрачным, сопливым, еще бездетным. Но первая борозда все одно ей! Потом пахал начальству. Бывшему. Главному зоотехнику зверопромхоза, потом опахал бухгалтерию, постаревшую, но все еще милую кассиршу, почти полвека выдававшую ему зарплату. И пошло-поехало…
– Помяни мое слово, Алька, – ворчала Васса, – он весь Култук перепашет, а нам – хрен! Самим придется копать лопатой!
– Вспашет! – спокойно отвечала Алевтина, вынимая из кармана супруга очередную бутылку самогона. Самогон на пахоту култучане сами гонят. На пахоту, на стройку, на сенокос… Не травить же паленкой трудягу. Горбунья Изя смотрела на Гаврилыча сквозь щели огородного частокола. Иногда он видел на меже огорода Галину. Она уже копалась на грядках с лопатою. Жалко ее стало! Чужая баба чужую землю копает. Взглянула на него зверушкой. Как Стежка взглядывала, когда виноватилась.
После Николы Гаврилыч подвел коня к воротам горбуньи Изы. Ворота растворила Галина. Разулыбалась, сказала:
– Я почему-то знала, что вы нам поможете.
Огород у старухи большой, запущенный, камнем оброс. Да и то сказать, какая она огородница?! Сроду не хозяйничала! Бегунок корячился, елозил по земле, собирая каменья, и ругался:
– Ты чего сюда поперся?! Мы ее век не вспашем, эту землю. Отродяся ее никто не пахал.
Плуг они держали оба с Галиною. Гаврилыч вел коня. Старуха выглядывала из окна. Кое-как пробуровили каменные, черные от влаги пласты. Бутылку вынесла сама Изида. Косматая, извернувшаяся телом, что сверло. Глаз, все еще ярый, сверканул, что молонья.