– Пойдем, – кивнул Бегунок и показал в запазухе четвертинку.
– Рано еще, – отказался Гаврилыч. – После баньки причастимся…
– Куды уж, после баньки! Разомлеешь, как в прошлый раз. Уснешь сразу.
– Нет, перед баней не буду! А то в бане разомлею. Посидим!
– Посидим!
Старики замолчали, глядя на сопки. День выдавался обычный на эту пору мая. Зацветала черемуха в огороде соседа. Ветер доносил ее пряный бабий дух. От Байкала тучи шли с самых хребтов такие, что и гор не видать. И загустело кругом, от того что все наливалось соками, оживало плотью, закипало духмяно бродившим цветом.
– Будет погода, ли как? – задумчиво вопросил Бегунок, крутя «козью ножку» себе. Он так и не отвык от махорки, которая по причине дешевизны исчезла с прилавков магазинов. Бегунок как мог вертелся: то кому закажет, то сам на своей грядке табак растил. А ныне просто рассыпает табак папирос и лепит свою военную «козу».
– А куда она денется?
– Дак глянь, Саян-то не видать. Завтра, как яйца, вылупятся. Снег ить там!
– И снег стает!
Перед друзьями возник Шнырь. Шел сторожко, задами, по ручью.
– Здорово, старички! – крикнул он им с деланой веселостью.
– И тебе не хворать, добрый молодец! – ответил Гаврилыч. И, глядя вслед вихлявшему, как заяц, соседу, он спросил Бегунка: – Че это он все задами да задами? К кому он все шныряет?
– Да к Изе горбатой, – ответил Бегунок.
– Дак он же не пьет!
– Ага, за шиворот льет! Он не за этим шастает. Бабенка там появилась. Да ты ее видал.
– Это Галина-то?
– Ну, дак!
– Он че с ней делает-то, Шнырь?
– В карты играет… Я на днях во сне Настю твою видал. Сроду не видал, а тут приснилась. По лесу, по подросту шла. Помахала мне голой веточкой. Как девка какая. Она, поди, там так пацанкой и скачет!
Гаврилыч закашлялся, потом сказал:
– Бабье это… Сны всякие!..
– Ну, прям как живая стояла! Шалька на ней… Та еще… С цветочками.
– С цветочками! – передразнил Гаврилыч друга. – Чего это ты чужих баб по снам таскаешь? Своих смотри!
– Ну, ты ляпнул! Ну, сказанул! Я их че, заказываю? Сны-то!..
– Однако Веруха-то Мартыну надерет себе на прялку, – вдруг задумчиво заметил о Шныре Гаврилыч.
– Да че ж! Драть-то уж неча там! Плешина, что задница его.
– В другом месте выщипает. – Гаврилыч представил, как обрабатывает громадная, до времени раствороженная, как квашня, Вера, но с крепкими, как булыжники, красными кулаками, от которых Шнырь страдает жестоко. Однако это не мешает ему называть это расплывшееся чудовище Верунькой, правда, вздыхая при этом.
Шнырь неисправимый бабник. Вроде и чему там бабничать? Шибзик!
Баня подоспела к обеду. Сразу в баню не пошли. Алевтина разливала щи. В дымящуюся миску Гаврилыча супруга положила большой кусок свинины. Сами старухи давно свинину не едят. Говорят – жирно. А Гаврилычу мягко. Он хлебал щи с аппетитом. И от картошечки не отказался. Потом долго пили чай с пирогами, еще вчера настряпанными Вассой и ночевавшими в кладовке.
После обеда Гаврилыч прикорнул на лежанке. Ему приснилось что-то праздничное, яркое. Конь привиделся, еще тятенькин, первый конь его детства. Он любил его без памяти. Был он шумный, весенний и звали его Маем. Майский он был, и Гаврилыч помнит утро его рождения. На цвет черемухи родился. И что-то приближалось к нему во сне, от чего он волновался, чуя, как прыгает сердце. Это было Настино что-то… Вешнее, радостное… Тут он начал просыпаться от могучего храпа Вассы, но изо все сил удерживал сон, пока наконец не услышал над самым своим ухом суховатый шелест супруги:
– Подымайся, дед, банька стынет… Дошла уж…
Гаврилыч открыл глаза. Алевтина нагнулась над ним так близко, что ее дыхание почуял он на своем лице. Гаврилыч поднялся и сел на лежанку. «Перепрел чуток, – подумал он, – переел, что ль?» Он ослабел в дреме. Разморило и в баню идти расхотелось. Хотел было предложить Вассе первый жар, да пожадничал. Баба ярая. Она жар выхлещет до капельки. Не смотри, что все на сердце жалуется. Выходит из бани распаренная, как репа, отпыхивается, что паровоз. А сама сигает по двору, что кобыла – не угонишься.
Алевтина молча подала мужу сменное белье. Бельишко старенькое. Еще солдатское… Штопанное-перештопанное, но чистое, мягкое… отутюженное… Банька заждалася. Жар терпим и ласков. «Бабий», – подумал Гаврилыч, раздеваясь. Когда-то он не упускал первого жару, горючего, как змеиные укусы. Он парился до изнеможения. Потом к нему приходила Алевтина, терла ему спину и разминала шейный позвонок. Сама она мылась последней. Жары не любит. Его супруга во всем меру ведает. Лишнего не любит.
Мылся Гаврилыч основательно, потом поддал жару, но долго не парился. Заколотилось сердце. Он вышел в предбанник, приоткрыл дверь. Долго отдыхивался открытым ртом. Глянул на сопки. День стоит веселый, солнечный. Сопки играют под солнцем. Встречная – сосенка та, на самой верхушке сопки, под которой они встретились со Стежкой… И стоит она, родимая. За нею листвень должон быть. Под ними ключ, тот которого кличут Чайным. И горушку ту кличут Чайной. Дед под той сосенкой чай пивал, и отец Гаврила шишковал и охотился в тех местах, и, возвращаясь, пил воду из ключа. Настя котлы мыла… Давно уже нет ни деда, ни тятеньки… Насти нету на свете… Гаврилыч вот-вот отойдет, а она стоит вон, светится. Сколь еще встреч под нею сотворится!
Домывался Гаврилыч при открытых дверях. Заждавшаяся свой черед Васса недовольно крикнула ему во след:
– Вот барин какой! Весь жар выхлестал!
Вернулась из баньки свояченица, однако багровая, что свеколина, хорошо распаренная… Алевтина успела приготовить малый стол на кухонке и затопить печь. Ее сменная пачка белья сияла белизною.
– Не ругайтесь тут без меня! – предупредила супруга, уходя в баню. – А то пирога не дам!
Пирог разрезали у гудящей печи! Сладкий был пирог. Духовитый. Печь топилась жарко, словно понимала, что это последние ее топки. До осени, считай, ее будут топить редко.
Отдыхали недолго после чаю. Васса подхватилась гонять своих коз и проведать сына. Алевтина вернулась в баню замочить белье на завтрашнюю стирку. Гаврилыч посидел на лавочке, подставив уходящему солнышку хорошо отмытое лицо. Потом он пошел искать Серко, который ускакал под мост, за Партизанскую, где пасется гнедая кобылка Сашки Савельева. Шел Гаврилыч долго, через лесок. Ветерок просквозил его. Надо было не выпускать его сегодня, думал он о мерине.
– Эх, дурашка ты, дурашка! – ворчливо выговаривал он животине, уводя его от кобылицы. – Ну, куды уж нам? Поглядеть токмо! За погляд оно денег не берут конечно… Но че зря расстраиваться?! Все одно в рот не попадет! По усам тока…
– Куда шастал-то? После бани! – недовольно укорила его Алевтина. – Просквозит, дак скрючишься. А мне топтаться вокруг тебя потом!