– Все ты, бурятская рожа, – корила ее Арина: – «Берите Нюрку Демину! Девка-ягодка!.». Ягодка! Дунул вона – и нету.
– Не греши на покойницу. Чем была не невестка?! А в животе да смерти Господь волен.
Шишихина внучка Валентинка сучила под широкой, колокольчатой юбкой кольцеватыми, хорошо пропитанными бурятской кровушкой ножками и тянулась к подружке.
– На себя глянь! У нас в роду бурят-то помене. Бабка одна. Да и та… ясачная.
– Помене! На Быструю-то приедешь, дак одне буряты у Шишовых.
– Че ж не люди, что ль?
– Да ешо лучше русских!
– Кого ты ругаешься, бурятская рожа-а?!
– Я, что ли, ругаюсь?! Я плачу…
Бывало, что и плакала, но никто не видал ее слез. А ворчание да крик все слыхали.
– Мы же сироты, – скажет потом в оправдание, – как иначе? Дитя не плачет, мать не разумеет. Ро́стить надо сироту!
Зимними вечерами Большая Арина ходила на гору к церкви, навещать попадью, старуху Наталью, с которой они дружили смолоду. Наталья доживала с дочерью-вековухою и в черные эти для них времена перебивалась шитьем да писанием прошений и писем. Два раза в год они составляли письмо Алексею Сороковикову в Хохландию. Писала вековуха Марфа, жилистая, сухая, выводила спокойно и старательно, что внушало Большой Арише уважение и смутные надежды на встречу с наследниками. Попадья подсказывала что писать, а Большая Арина только кивала головою: складно, складно. Она оглядывала опрятный, но сиротски укромный вдовий быт отверженных своих приятельниц и жалела их, как и свою внучку. Домой шла мимо забитой церкви, подле ограды которой гудела поселковая молодь, исповаженная новой властию. У нее и игры были другими, в постный день носились за мячом, который то и дело перелетал за ограду, бился в глухие, темные стены сиротливого, как и Ариша, храма, отверженного, как поповское семейство. Только его окна глядели высоко в небо, над всеми были. На их темном челе облака побыли. А Большая Аришка ползала по родимой земельке и редко подымала голову вверх. Так уж случилось в жизни. Эти, новые, на земле, исповаженные, бойкие, что петухи, пролетали мимо нее за своим мячом, и им было все одно, что десять лет назад еще эта старуха Арина была крепка, задириста, и был дом ее полон мужиков и всегошеньки, и все держала она в своих по-мужицки умелых и крепких руках, и голову свою несла открыто, с честью. А теперь ее знать никто не хочет. Новая пошла жизнь и другие в чести.
В свой срок Малую Аришку повели в школу. Записали ее в длинный список, потом поставили перед школою в строй, самую манехонькою, самую тихонькую, и Ариша, выглядывавшая на внучку из толпы култучан, ахнула: ну до чего синенькая! Циплушечка худородная. И ботиночки новехонькие, присланные от хохлов сыном, не украсили девочку. Толстые, большие, что кандалы на былинках ног. Одно утешение, что учительница, стоявшая впереди выводка, была столь же худа и невидна, как внучка Ариши. Вечером она достала из погреба кусок сала и в тряпице унесла его учительнице, квартировавшей в школьном дворе.
– Зачем? Что вы, – вспыхнула та. – Как можно!
– А ты не чинись! Ты кушай. Ты кушать не будешь, кого выучишь? Вот молочко… Все свое, некупленное. Тока внучку мою, сироту, не забижай. Грех сироту трогать. Матерь Божия рассердится.
– Никакой Матери… я не верю. А дети для меня все одинаковы.
Большая Ариша подняла на учителку враз погрустневшие глаза. Бабенка была хошь и молода, но худа, неказиста и норов ее был с провизгом, как у Кабыздошки из соседской подворотни. «Кого она там научит?» – подумала старуха и, кашлянув, убежденно сказала:
– Ты кушай… сало, молоко… Много кушай. Их ить у тя какой выводок… Не управишься.
Всю осень Большая Арина стояла над внучкою у краешка обеденного стола, заглядывая через голову внучки на желтые полоски бумаги, по которой девочка старательно выводила палочки. К первым снегам Аришка, водя пальчиком по книжке, тихо произнесла: «Мама мыла раму».
Большая Арина выронила корыто из рук, и лоб ее покрылся испариной. Она примирилась с советской властию и учителкою, которой связала носки к зиме и принесла полкуля картошки.
К Рождеству забрали поповскую вековуху и увезли из села вместе со старухой-попадьею. Поповский дом опустел и скорбно темнел пустыми глазницами окон вместе с церковию. И Большая Арина старалась больше не ходить в тот конец, а все норовила ближе к школе бывать. То Аришку проводит, то встретит, а за солью в лавку бежать – дак непременно крюк сделает, чтобы на окошки глянуть в доме, где внучка, кровиночка ее остатняя, циферки выводит. Чудно! Сын ее старшой учился в приходской школе, потом в городе, она так не дивилась этому. Девка! Девок ить не учили ранее. А Аришка росла старательной, послушной. Сквозила, правда, косточками, светилась в отличие от неразлучной соседки – Валентинки, с которой и за партой одной сидели, и в лапту вместе, и по корову, и едали за двумя столами: и там, и там. И если Валентинка была упругая, крепкая, с тугими яблоками смуглых щек, броская, что жар-птица, то Аришка росла серенькой, невидною. Как северная травка. Валентинка ее опекала совсем по-взрослому, в обиду пацанам, охочим до издевок, не давала.
Вскоре у девочек сменилась учителка. Новая была потолще, а потому она казалась Большой Арише поосновательнее. И может, потому в тетрадках внучки появилось больше четверок.
Семилетку Ариша закончила в войну и вместе с Валентинкой они уехали в город, в техникум учиться.
Город показался девочке серым, сквозным и огромным. Она не любила ничего большого, холодного, а любила все, что могло управиться под ее маленькими, ловкими руками. Уют любила, тишину, мягкость. Но училась старательно, занятий не пропускала. Шила вместе с девочками фронтовикам кисеты и вязала носки. Воскресеньями ездила на подводах артели в Култук, копала Большой Арине огород и везла из дому сало и картошку. Она не голодала в войну.
Ариша росла скромной и дружелюбной девочкой. Делилась с девочками-сокурсницами продуктами, и они ее любили.
Валентинке в Иркутске нравилось все. Она чувствовала себя здесь свойской, вела себя уверенно. Влюблялась, пела, опекала Аришку и имела весьма значительный успех у парней.
Аришка подчинялась ей так же естественно, как Большой Арине и преподавателям в техникуме. И когда Ариша вернулась в Култук и поступила в артель заготовителем, с той же спокойной уверенностью подчинилась директору артели и все его приказы выполняла беспрекословно. Бывало, рано утром с Валентинкою завалятся на артельную подводу, а директор выйдет из конторы, скажет:
– Девки, смотрите мне!
И они смотрели. В оба глаза. Впору, что глазастые пришлись к белому свету. Закупали в деревнях шкуры, орех, ягоду, меха – все, что высматривали их зоркие, молодые глаза и что полагалось для плана артели. К концу сорок пятого в села уже возвращались первые фронтовики, и девчата в оба глаза смотрели, как меняется сельчанка. Всю войну не снимавшая фуфаек и суконного халата, последнюю картофелину отдававшая ребятишкам, уже было вовсе смирившая себя до ряда рабочей скотинки, баба деревенская вдруг ожила, зашевелилась, помолодела, зарумянилась. Вослед за девками стояла в очереди в сельмаге за товаром, забегала к сельской швее, выбирая фасончик и стала крутить кудельки вокруг лба.