Я решаю не говорить ему, до какой степени мне плевать на их расписание, киваю на прощание и ухожу, но вдруг пожилой охранник окликает меня:
– Эй, месье! Эй!
Я оборачиваюсь. Похоже, у этого человека возникла какая-то мысль.
– Вы сказали, Катрин Буко?
– Да, – бормочу я.
Он снова спрашивает:
– То есть Кэти Буко?
– Да, – повторяю я, не вполне поняв смысл вопроса, и на всякий случай делаю шаг назад. Если речь идет об особо опасной преступнице, бежавшей из тюрьмы, я не хочу, чтобы в меня всадили пулю.
Но охранник, наоборот, расцветает от радости:
– Почему вы сразу не сказали?
Затем:
– А я не знал, что у нее есть сын!
Думаю, она и сама уже этого не знает.
Пожилой хлопает молодого по плечу:
– Он имел в виду Кэти! Кэти Буко! Да нет же, ты ее знаешь, это Мама-Мишка!
Нахмуренное лицо молодого охранника моментально разглаживается, и он восклицает:
– Почему вы раньше не сказали?
В ответ я улыбаюсь дурацкой улыбкой.
А что еще мне оставалось?
* * *
Катрин Негруполис, урожденная Буко, она же Кэти, она же Мама-Мишка, не сидит в тюрьме города Ренн: она там работает.
Если бы я дослушал рассказ тети Жизель до конца, вместо того чтобы удирать от нее, как полный кретин, я бы знал это. Моя мать работает воспитательницей в детском саду при тюрьме, и ее прозвали Мама-Мишка, потому что в свободное время она занимается сбором мягких игрушек для своих подопечных. Эти малыши живут там постоянно, объясняет мне охранник, ведь женщинам, которые рожают в тюрьме, разрешается держать ребенка при себе только до полутора лет.
Говорят, мамочки обожают ее, а она обожает малышей.
«Но вам не повезло, сегодня у нее выходной», извиняющимся тоном сказал охранник. Я не решился признаться, что, напротив, очень этому рад, поскольку единственная цель моего приезда – доставить удовольствие двум ненормальным, которые притащили меня сюда. Я притворился, будто очень расстроен. Сказал охраннику, что приду в другой раз. И взял с него слово, что он сохранит мой сегодняшний визит в глубокой тайне: я хочу сделать маме сюрприз. В ответ он заговорщически подмигнул мне. Все в порядке. Мы с ним друзья.
Моя мать обожает малышей и посвятила заботам о них больше тридцати лет своей жизни. Тут есть над чем задуматься. А вдруг все эти годы она заботилась о чужих младенцах, чтобы заглушить укоры совести, заслужить прощение у некоей высшей силы за то, что бросила меня? Или она стремилась найти утешение после того, как потеряла старшего сына? С другой стороны, что, если мои психологические изыскания – полная чушь и не имеют ничего общего с действительностью?
Насардин пьет пиво и не отвечает. Он понимает, что я должен выговориться, описать ситуацию, как я ее вижу, а поделиться своим мнением он еще успеет. Пакита не так терпелива, она покашливает, ерзает на диванчике, я чувствую, что она умирает от желания высказаться. Я вопросительно поднимаю брови.
Сияя, она выпаливает:
– Я же тебе говорила!
А затем:
– Я была уверена, что твоя мама очень славная! И теперь ты сам видишь: она не сделала ничего плохого!
И еще:
– Ты должен быть доволен, ведь после стольких лет разлуки вы с ней наконец увидитесь.
– Нет.
Пакита застывает с раскрытым ртом. Затем нервным движением одергивает футболку, которая задралась на животе. В результате ее груди чуть не вываливаются из декольте, и это не ускользает от внимания бармена. Насардин устремляет на него ледяной и неподвижный, как у эскимосской лайки, взгляд. Бармен отворачивается и возвращается к своим делам, посасывая порез на указательном пальце: он так возбудился от увиденного, что разбил бокал.
Насар смотрит ему вслед, затем легким движением поднимает повыше вырез на футболке Пакиты. Сама Пакита ничего не заметила.
– Как это «нет»? – спрашивает она.
* * *
Труднее всего было объяснить Паките, что я и не собирался «говорить» с матерью. Единственное, чего я хотел, – узнать, где она. Понимаю, это было глупо. Нет, я не спросил ее адрес.
Нет, я не был уверен, что в один прекрасный день навещу ее.
– Я не утверждаю, что этого вообще не будет, но на данный момент ничего определенного сказать не могу и не желаю задаваться этим вопросом.
Почему? Да как вам сказать… Всего несколько дней назад я был обречен умереть, так и не увидевшись с ней, – стоит ли менять ход истории?
– Я прожил жизнь без нее, собирался умереть без нее. Мы с ней чужие. Нет, я не чувствую к ней ненависти. Все гораздо хуже: мне на нее плевать.
Насардин слушал и молчал. Думаю, он пытался меня понять – хоть это и было ему очень трудно, – пытался исключительно из любви ко мне. Сам он эмигрировал почти сорок лет назад, и за все это время виделся со своими родителями только дважды. Потом они умерли, там, в Алжире. Не увидеться с матерью, пока это еще возможно, – такое у Насардина в голове не укладывается. Но он знает, как я жил раньше и что пережил совсем недавно. Знает, что несколько дней подряд я переходил от озарений к открытиям, от ошибок к заблуждениям, сталкивался с ложью и обманом. Все, что я считал реальностью, оказалось иллюзией. Дамоклов меч, висевший у меня над головой, был сделан из папье-маше; впрочем, с меня, пожалуй, было довольно и этого, ведь в итоге мне пришлось сражаться всего лишь с ветряными мельницами, а для победы над ними много смелости не требуется.
А сейчас Насардин и Пакита – единственные, на кого я могу опереться, последний островок, где почва под ногами остается твердой и незыблемой, когда кругом все рушится.
– Ну, так что мы теперь будем делать? – кислым голосом спрашивает Пакита.
Я разбил ее мечты.
Она уже представляла себе, что мы с матерью помирились и на всю жизнь стали близкими людьми. Она переносилась в недалекое будущее и видела, как сидит у себя в садике с моей матерью и рассказывает ей, каким я был в семнадцать лет, а тем временем мы с Насардином заканчиваем строить гараж. Они с моей матерью стали бы подругами. Пили бы вдвоем растворимый кофе. Она купила бы подруге такую же кружку в виде ярко-розовой свинки, и каждая держала бы свою за хвостик, изящно оттопырив мизинец: прямо настоящие принцессы.
– Что мы будем делать? – повторяет Пакита.
Она говорит «мы», поскольку принимает близко к сердцу все, что меня касается.
Сейчас на нее жалко смотреть.
– Ты, наверно, хочешь домой? – тихо спрашивает она.
Я обнимаю ее, и две секунды мы с ней кружимся в вальсе.