Тогда Пакита была еще сногсшибательной красоткой, с которой Насардин познакомился на ярмарке. Ей исполнилось тридцать семь, и от нее глаз было не отвести.
Как и другие мальчишки из лицея, я впервые заказал у нее блинчик только для того, чтобы увидеть ее грудь с близкого расстояния.
Не знаю, догадывался ли Насардин об истинной причине своего коммерческого успеха. Думаю, он понимал, что его жена притягивала нас, как магнит притягивает железные опилки. Но любоваться цветком и сорвать цветок – это разные вещи.
И потом, клиент – всегда клиент.
Мои приятели пытались изображать из себя мачо. Говоря о Паките, они называли ее «телкой» или «дешевкой», но большинству из них она снилась по ночам. А я считал, что она в тысячу раз сексуальнее, чем девчонки моего возраста, эти маленькие шлюшки, которые сначала разглядывали меня на уровне ширинки, и только потом смотрели в лицо. Пакита была моей Брижит Бардо, моей Бо Дерек, моей Эммой Фрост, я был в нее безумно влюблен. Но эта любовь оставалась платонической – на мое счастье, как я полагал. И хоть я давно уже смотрю на Пакиту другими глазами, приятно вспоминать, как она грезилась мне по ночам.
Она никогда не узнает (разве я посмел бы ей такое сказать?), что для меня она вроде бывшей пассии, которую я прежде страстно любил, а теперь храню об этом чудесные воспоминания, не омраченные ни давними обидами, ни угрызениями совести.
* * *
Раз-другой я завернул после уроков к фургону с блинчиками, просто чтобы поздороваться с Насардином и Пакитой. Вскоре это превратилось у меня в привычку. Я легко перешел с обоими на «ты». Это казалось естественным, само собой разумеющимся. Они были чем-то вроде приемной семья, нанятой на полдня. Единственные взрослые, которых я знал, помимо тетушки и преподавателей лицея. Я смотрел на них и думал: надо же, оказывается, бывают и доброжелательные взрослые, всегда в хорошем настроении. Раньше мне такие не встречались.
Я не любил, когда за мной увязывались одноклассники, толпились у прилавка и захватывали стулья, поставленные для клиентов. Если это случалось, я почти сразу же уходил. Делить с кем-то Насардина и Пакиту дольше пяти минут казалось мне невыносимым. Я воспринимал это как нарушение своих привилегий, и страдал от ревности, хоть и не подавал виду.
И еще я не любил, когда придурки из моего класса пялились на Пакиту, толкая друг друга локтями и похотливо хихикая. Но я не мог помешать им смотреть на нее, как бы я ни страдал от этого. У меня хватало смелости, чтобы безрассудно рисковать жизнью, но драться я не умел. Я злился на Насардина: почему он не поставит их на место? Злился на Пакиту: почему она не пошлет их подальше? По моему мнению, он был слишком спокоен, а она слишком приветлива. Казалось, они ничего не слышат, ничего не понимают. Позже я понял, что Насардин и Пакита не были ни глухими, ни тупицами. Просто они были философами. Когда-то давно, еще до женитьбы, они столкнулись с ограниченностью и глупостью собственных родителей, и с тех пор хорошо представляли себе, насколько разнообразны могут быть проявления этих человеческих свойств.
Как-то раз три пошляка с куцыми мозгами пришли съесть по блинчику, а заодно поиздеваться над поварихой. Один из них зашел слишком далеко. Забыв, что Насардин здесь, сидит в кабине и читает, он на потеху дружкам отпустил сальную шуточку про декольте Пакиты, которая в тот момент готовила блинчики для всей компании. Она сделала вид, будто ничего не слышит, но я понял, что она оскорблена. Насардин взглянул на парня через окно. Затем неторопливо сложил газету. Вылез из машины, подошел к шутнику, который был выше его на целую голову. И сказал миролюбивым, почти любезным тоном:
– Ты не мог бы повторить то, что сейчас сказал про мою жену?
Слова «про мою жену» он произнес с нажимом, едва заметным, но не предвещавшим ничего хорошего. Парень захотел показать, какой он крутой, и повторил. Лучше бы он этого не делал. Насардин закатил ему увесистую пощечину, с идеальной точностью и по всем правилам искусства, с размаху, полностью раскрытой ладонью. Парень отлетел к дверце фургона и сполз на асфальт. Он так и сидел, красный как рак, держась за щеку. Дружки решили заступиться за него. А Насардин спокойно стоял и смотрел, как они подходят. Их было двое, а он один, но чувствовалось, что он ничего не боится и у него в запасе еще уйма пощечин. Минуту все трое стояли молча. Потом один из парней пробурчал:
– Плевать на него, он псих!
Шутник, все еще зажатый между фургоном и Насардином – который, похоже, не собирался его отпускать, – пропищал жалким голосом:
– Я папе скажу!
– Что ты ему скажешь? Что ты оскорбляешь мою жену или что ты – никчемный трус? – ровным голосом произнес Насардин.
И так же невозмутимо добавил:
– Пока не извинишься, не уйдешь. И не волнуйся, я никуда не спешу.
А затем Насардин заставил парня дважды извиниться, причем громко и внятно. Когда трое приятелей убрались восвояси, он, провожая их взглядом, сказал мне:
– Знаешь, сын мой, в наши дни медицина одерживает победу за победой, но средство от глупости пока еще не найдено. Хотя масштабы бедствия таковы, что на борьбу с ним следовало бы выделить многомиллионные ассигнования.
* * *
В семнадцать лет любому, пусть и несерьезному человеку нужны планы на будущее, а у меня их не было. Я просто кружил на месте, как незабвенная Бюбюль в своем аквариуме. Мне порядком надоело рисковать жизнью и воображать себя каскадером из кино, я уже не получал от этого ничего, кроме синяков и шишек, и даже уважение, каким я пользовался у кое-кого из одноклассников, стало казаться неискренним. Дело в том, что все свои жалкие подвиги я совершал с единственной целью – произвести впечатление на девчонок. Но хоть я регулярно впечатывался то в стену, то в асфальт, то еще во что-нибудь, это не приближало меня к желаемому результату.
Что обо мне можно было сказать? Судьба, как у героя дешевого романа в жанре фэнтези; фигура, напоминающая толстого младенца; едва пробивающиеся усики, никаких моральных устоев, никаких жизненных ориентиров, а главное – напор агрессивных гормонов, с которым я не мог справиться. Очевидно, Пакита поняла, что со мной не все в порядке. И взяла меня под крыло, или, точнее будет сказать, под мышку: у нее была привычка крепко прижимать меня к себе – «иди сюда, зайчик!» – и осыпать поцелуями. Она делала это без всякой задней мысли, но меня эти ласки очень смущали, хоть и доставляли огромное удовольствие.
В итоге я стал приходить к ее фургону каждый день.
С утра до вечера она исполняла под радио зажигательные хореографические импровизации, что-то среднее между танцами одалисок и ритуальными плясками народов Полинезии. А я смотрел, как она крутит задом, и кусал щеки, чтобы сохранить выдержку, – ибо, в отличие от нее, уже не был абсолютно невинным созданием.
В то время Насар трудился не покладая рук. Он вставал на рассвете, так что его рабочий день заканчивался достаточно рано. Затем он переодевался, убирал комбинезон в ящик внутри фургона и, повесив на руку корзину, шел за покупками. После этого он обычно усаживался на табурет, рядышком с Пакитой, и занимался бухгалтерией, записывая цифры в школьную тетрадку. Или, устроившись в кабине, читал и слушал песню Слимана Азема «Алжир, родина моя». Он понимал в этой песне каждое слово, так как свободно говорил по-кабильски.