Пусть меня не пугает разница лет: ведь может же он быть молодым, веселым. Он понимает — то, что было вчера, — отвратительно. Но больше это не повторится никогда. Вчера мы оба вели себя глупо, пошло, недостойно.
Он был безобразно груб и сегодня сам себе мерзок за это. Но об этом мы не будем вспоминать. Вот так, как будто ничего не было. Он уничтожил уже листки записной книжки, на которых шла вчерашняя переписка, наполненная взаимными оскорблениями.
Я ответила, что люблю его, буду с ним, но не могу остаться здесь сейчас, ничего не сказав Яншину. Я знаю, что Яншин меня любит и не перенесет моего ухода в такой форме: как уйти, ничего не сказав Яншину, и остаться у другого. Я по-человечески достаточно люблю и уважаю мужа и не могу поступить с ним так.
И театра я не брошу и никогда не смогла бы бросить. Неужели Владимир Владимирович сам не понимает, что если я уйду из театра, откажусь от работы, в жизни моей образуется такая пустота, которую заполнить будет невозможно. Это принесет большие трудности в первую очередь ему же. Познавши в жизни работу, и к тому же работу такую интересную, как в Художественном театре, невозможно сделаться только женой своего мужа, даже такого большого человека, как Маяковский.
Вот и на репетицию я должна и обязана пойти, и я пойду на репетицию, потом домой, скажу все Яншину и вечером перееду к нему совсем.
Владимир Владимирович был не согласен с этим. Он продолжал настаивать на том, чтобы все было немедленно, или совсем ничего не надо.
Еще раз я ответила, что не могу так.
Он спросил:
— Значит, пойдешь на репетицию?
— Да, пойду.
— И с Яншиным увидишься?
— Да.
— Ах, так! Ну тогда уходи, уходи немедленно, сию же минуту.
Я сказала, что мне еще рано на репетицию. Я пойду через 20 минут.
— Нет, нет, уходи сейчас же.
Я спросила:
— Но увижу тебя сегодня?
— Не знаю.
— Но ты хотя бы позвонишь мне сегодня в пять?
— Да, да, да.
Он быстро забегал по комнате, подбежал к письменному столу. Я услышала шелест бумаги, но ничего не видела, так как он загораживал собой письменный стол.
Теперь мне кажется, что, вероятно, он оторвал 13 и 14 числа из календаря.
Потом Владимир Владимирович открыл ящик, захлопнул его и опять забегал по комнате.
Я сказала:
— Что же, вы не проводите меня даже?
Он подошел ко мне, поцеловал и сказал совершенно спокойно и очень ласково:
— Нет, девочка, иди одна… Будь за меня спокойна…
Улыбнулся и добавил:
— Я позвоню. У тебя есть деньги на такси?
— Нет.
Он дал мне 20 рублей.
— Так ты позвонишь?
— Да, да».
Едва выйдя из комнаты, еще в коридоре, она услышала выстрел.
Маяковский лежал на полу головой к двери, раскинув руки, и силился поднять голову, «но глаза были уже мертвые».
Стрелял левой рукой. В последнюю минуту — все-таки левша.
— Что вы сделали?! — закричала она. — Что вы сделали?!
БЛАГОДАРНОСТИ
Моя мать окончила школу с золотой медалью, и для поступления в МГПИ — самый поющий институт Москвы — ей достаточно было пройти собеседование. Расспрашивали ее о Маяковском, и рассказывала она о нем так, что поступила без проблем.
Она купила тогда маленький бюст Маяковского, и он всегда стоит у нее на столе.
Когда-то я выиграл московскую литературную олимпиаду — были такие — с сочинением «Мой Маяковский», слишком пафосным, конечно, но там уже была моя любимая мысль о голосе, о том, как он выигрывает в собственном чтении (я собирал выпускаемые Львом Шиловым записи — поэты читают свои стихи, — и больше всех любил слушать его — и Блока. Его вольное и важное — «По морям играя носится» — и блоковское умоляющее: «О доблестях, о подвигах, о славе…»).
У Блока мог быть любой голос, а у Маяковского только такой.
И первое место на московском городском конкурсе чтецов — тоже был такой — я получил в 1982 году за чтение «Разговора с фининспектором о поэзии». Меня похвалил сам Сорокин — главный и лучший его чтец, хотя Блока он читал не хуже.
Он читал в то время композицию по «Двенадцати», я хорошо ее помню, это было в полупустом зале огромного кинотеатра «Звездный» — интересно, сколько человек он собрал бы сегодня? — а музыку подбирал и играл старый-престарый Михаил Брохес, когдатошний аккомпаниатор Вертинского.
Все тесно, близко.
Так что под сенью Маяковского я себя чувствовал примерно так, как описано это у Синявского, и поэтому мне так трудно было все это писать.
И я его все равно люблю, несмотря ни на что, и он еще будет, что бы там ни было. За все остальное, за всех остальных не поручусь. А он будет.
Большое спасибо Никите Елисееву, Марии Розановой, Льву Мочалову, Евгению Марголиту, Николаю Богомолову, Ирине Лукьяновой, а в первую очередь матери — про которую скажу цитатой из фильма «Балтиморская пуля»: «Ты научил меня всему, что умею я, но не всему, что умеешь ты».
А писал я эту книжку главным образом в Принстоне. Без него ничего не получилось бы. В России напишешь слово и думаешь: а можно ли? А в Принстоне словно оставшийся здесь дух Берберовой подсказывает точные формулы, которых так боишься в России: вдруг скажешь что-то, после чего жить нельзя?
В России огромная часть творческой энергии уходит на страх, который тоже ведь часть творчества. Просто это творчество направлено по ложному пути: мозг выдумывает ужасное и сам его мучительно преодолевает. Человек, тащащий немыслимую тяжесть, не может в это время думать или, допустим, петь. Вся его сила уходит на взаимодействие с тяжестью.
Не хочет Россия, чтобы в ней сочиняли. Это ее тормошит. А вот почитать она любит — это ее отвлекает.
И еще в Принстоне библиотека в двух шагах, редкие книги дают на дом, частью в электронном виде, как весь ЛЕФ, — но не в ЛЕФе счастье. Особую роль в написании книги играл маленький поезд, бегающий из Принстона в Нью-Йорк каждый час и орущий, орущий на переезде под самыми окнами общежития.
Орет, а бегает точно по расписанию.
Этот его крик, деловитость и стремительность напоминали мне Маяковского.
Так что спасибо Принстону.
ИЛЛЮСТРАЦИИ