Светлана Коваленко — кажется, единственный автор, описавший «Про это» как поэму конца, прощания, распада. Лиля, которая выслушала поэму 28 февраля в поезде на Петроград, этого не поняла, не увидела и увидеть не могла. Она была безмерно горда тем, что опять заставила его писать отличную лирику, но ее не насторожило даже то, что он, окончив чтение, разрыдался. Это было не возвращение к лирике — по крайней мере прежней, — а прощание с ней; поэма конца в чистом виде. Цветаева напишет свою чуть позже.
Что это за жанр? Жанр итога, «сбывшаяся мечта символистов», как скажет Жирмунский о «Поэме без героя». По числу главных поэтов XX века в России пять таких поэм: «Поэма Конца» Цветаевой, «Про это» Маяковского (где в названии тоже слышится «Поэма»), «Спекторский» Пастернака, «Стихи о неизвестном солдате» Мандельштама (единственная его поэма, хотя точнее авторское определение «Что-то вроде оратории») и финальная, поздняя, подводящая итог в том числе и этому подведению итогов «Поэма без героя» Ахматовой.
Все они — о конце Серебряного века и расплате за него. А вы думаете — любовь? Дудки!
Эта тема ко мне заявилась гневная,
приказала:
— Подать
дней удила! —
Посмотрела, скривясь, в мое ежедневное
и грозой раскидала людей и дела.
Общие черты этих поэм вот какие.
Первая, говоря нарочито по-дилетантски: непонятность. Зашифрованность, проистекающая и от контекста эпохи («Но сознаюсь, что применила симпатические чернила»), и от принципиального желания разобраться с собой, а не с читателем. Все эти вещи подводят итог определенному этапу — и в каком-то смысле собственной жизни, потому что после этих текстов наступает доживание; только Пастернаку, обладавшему небывалой витальностью, удалось возродиться — чтобы переписать ту же самую поэму прозой. Но, при всей этой новой простоте, понятнее она не стала. Все являются своеобразной антологией, парадом любимых авторских мотивов, маний, фобий, обсессий, навязчивых идей. Все они о разрыве, и у каждого разрыва своя специфика: Цветаева расстается с молодостью, с мечтой о счастье, о самой его возможности, с единственной в жизни попыткой гармоничной, счастливой любви, не отягощенной никакими муками, кроме мук совести. Пастернак порывает с мечтой о революции, которая мыслилась ему как мщение за всех униженных — а обернулась отмщением ему. Ахматова и Мандельштам отслеживают тему превращения, перерастания частных грехов в великое общее возмездие:
Ясность ясная, зоркость яворовая
Чуть-чуть красная мчится в свой дом,
В полуобмороке затоваривая
Оба неба с их тусклым огнем.
(«Стихи о неизвестном солдате»)
Что это такое? Это просто осенние листья падают.
Как в прошедшем грядущее зреет,
Так в грядущем прошлое тлеет,
Страшный праздник мертвой листвы.
Была пшеница человеческая, а стал листопад человеческий. Пшеница гибнет, давая плод, давая хлеб — а листопад ничего не дает, кроме почвы, из которой когда-то, может быть, прорастет будущее.
Во-вторых, во всех поэмах, итожащих Серебряный век, возникает тема расплаты за неосуществившуюся утопию, личную или частную — а еще точнее, как у Ахматовой, общей расплаты за частную вину. По справедливому замечанию Андрея Шемякина, все пять поэм растут из блоковского «Возмездия» — точнее, являются попыткой его дописать (применительно к «Спекторскому» автор подробно рассматривал этот сюжет в своей книге о Пастернаке). Особенно любопытно было бы проследить, как Цветаева — с ее самоидентифицацией полячки, «польской панны» — доигрывает блоковский сюжет финальной и смертельной влюбленности в полячку: тоже ничего не вышло бы, конечно.
«Поэма без героя» — вещь 1940 года о 1913-м; эти даты роднит то, что они предвоенные. Поэма Маяковского написана о том же Серебряном веке — и здесь возникает «Человек» 1916 года. «Спекторский» — о встрече 1913 года. «Стихи о неизвестном солдате» — о предыдущей мировой войне и предощущении новой. («Могила неизвестного солдата» появилась в Париже в 1921 году.) Все эти вещи — «Возмездие», и уже не в блоковско-ибсеновском смысле («Юность — это возмездие»), а в самом что ни на есть буквальном. Все пять поэм (по мнению того же Шемякина, в этот круг следовало бы включить и «Заблудившийся трамвай» Гумилева, тоже эзотерический и зашифрованный, и «Черного человека» Есенина — а возможно, и недописанную «Страну негодяев») — о том, как авторов и героев поманила великая утопия, и о том, как они за это расплатились: «Жизнь — это место, где жить нельзя» (Цветаева). И отнюдь не случайно у Цветаевой — в сугубо личной поэме — возникает еврейская тема, тема холокоста:
За городом! Понимаешь? За!
Вне! Перешед вал!
Жизнь, это место, где жить нельзя:
Еврейский квартал…
Так не достойнее ль во сто крат
Стать вечным жидом?
Ибо для каждого, кто не гад,
Еврейский погром —
Жизнь. Только выкрестами жива!
Иудами вер!
На прокаженные острова!
В ад! — всюду! — но не в
Жизнь, — только выкрестов терпит, лишь
Овец — палачу!
Право — на-жительственный свой лист
Ногами топчу!
Втаптываю! За Давидов щит! —
Месть! — В месиво тел!
Не упоительно ли, что жид
Жить — не захотел?
Гетто избранничеств! Вал и ров.
Пощады не жди!
В сем христианнейшем из миров
Поэты — жиды!
И вот «Про это» — оно про это: про то, что надвигается, поглощает, мнет. Про то, что было вековой мечтой, а обернулось мировой войной. В сущности, прав Максим Кантор: было не две мировые войны, а одна, разделенная недолгим промежутком.
Такая вещь — всегда наваждение. Закончить ее нельзя. Пастернак не закончил «Спекторского» — или, вернее, оборвал его искусственно; роман в стихах задумывался как часть большой, так и ненаписанной прозы. Ахматова всю жизнь дописывала «Поэму без героя». Цветаева в продолжение «Поэмы Конца» пишет «Поэму Воздуха» — вещь уже о смерти, о том, что бывает «после конца». Мандельштам бесконечно переписывает «Стихи о неизвестном солдате», не удовлетворяясь ни одним новым вариантом, — и споры о том, что считать окончательным, идут до сих пор. А Маяковский в своей манере ставит себе временные границы — закончить 28 февраля. Иначе тоже никогда не оторвался бы; потому что финала — по точному замечанию все того же Шемякина, в разговорах с которым написана вся эта глава, — нет.