Я представляю, как она ждет меня на крыльце этого дома, хотя знаю, что выросла не здесь. Как понимает, что я больше не вернусь. Я представляю ее лицо в тот момент, но вижу лишь собственные черты.
Мама пристально смотрит на меня.
— Ты… ты что-нибудь помнишь? — спрашивает она. — Из… тех времен.
— Иногда я вижу сны. Например, лимонное дерево. Или как я захожу в кухню, а всюду валяется битое стекло.
Мама кивает.
— Тебе было три года. Это не просто сон.
Впервые в жизни кто-то подтверждает истинность воспоминаний, в которых я сама не могла разобраться. Я замираю.
— Мы с твоим отцом в тот вечер поругались, — говорит она. — И ты проснулась от шума.
— Вы развелись из-за меня?
— Из-за тебя? — Она искренне удивлена. — Ты лучшее, что было в нашем браке.
Следующий вопрос жжет мне горло и вырывается подобно снопу огненных искр.
— Поэтому он забрал меня с собой?
В этот момент в гостиную входит Виктор. На подносе — кувшин чая со льдом и печенье в сахарной пудре, каждое размером с детскую ладошку Под мышкой он держит коробку из-под обуви.
— Думаю, это тебе тоже пригодится, — говорит он, протягивая коробку жене.
Она выглядит растерянной.
— Сейчас, пожалуй, не лучшее время… — бормочет она.
— Пускай Бетани сама решает.
— Тут всякие вещицы, которые я сберегла, — поясняет мама, развязывая ленту. — Я знала, что рано или поздно встречусь с тобой. Но почему-то думала, что тебе по-прежнему будет четыре года.
В коробке лежит кружевной чепчик для крестин и табличка с больничной кроватки: мое имя — то, первое имя. И масса тела — 6 фунтов 6 унций. Данные вписаны красными чернилами рукой какой-то медсестры. Рядом — крошечная фарфоровая чашка со щербинкой на ручке. Бумажный квадратик с аккуратно выведенными карандашом печатными буквами: «Я ЛУБЛУ ТЯ».
Значит, когда-то я таки ее любила. Она располагает доказательствами.
И еще маленькое лоскутное одеяльце из треугольничков: красный шелк, оранжевый ворс, клочки «в огурцах», прозрачный муслин.
Мама вытряхивает все это себе на колени.
— Когда ты была еще совсем малюткой, я сшила его из всех сентиментальных воспоминаний жизни. — Она касается красного шелка. — Это я вырезала из бабушкиной наволочки. Оранжевый — из коврика в комнате общежития, где жил твой отец. «Огурцы» — лоскут моего платья для беременных, а муслин — от моей свадебной фаты. Ты с ним ела, спала под ним и, будь твоя воля, купалась бы тоже в нем. Когда тебе становилось страшно, ты пряталась под него… как будто считала, что становишься невидимой.
Я забыла свое одеяло. Я хочу домой. Я же ему говорила.
Нельзя, сказал он, но почему — не сказал.
— Я помню, — тихо говорю я.
Мне снова четыре. Я тяну к ней ручки, когда она вытаскивает меня из ванны. Держусь за нее, когда мы переходим дорогу. Я сжимаю это одеяльце в кулаке. За полчаса мама смогла дать мне то, чего отец не смог за всю жизнь: мое прошлое.
Я тянусь к одеялу в надежде, что оно не растеряло своей волшебной силы. В надежде, что мне достаточно прижаться к нему щекой, потереть глаза его краешком — и все будет хорошо уже к восходу солнца.
— Мамуля, — говорю я. Так я называла ее тогда.
Возможно, мы с мамой еще не узнали друг друга как следует, но кое-что общее у нас все же есть: каждая считала, что только она лишилась дорогого человека, а нас, как оказалось, всегда было две.
Странное все-таки чувство, когда воспоминания накатываются откуда ни возьмись. Кажется, будто сходишь с ума, не понимаешь, где же эта память пряталась столько лет. Пытаешься отбиться от них, потому что они перечат устоявшейся версии твоей жизни, но вдруг замечаешь один-единственный момент — и с легкостью отламываешь целый ломоть, и видишь свою жизнь такой, какая она есть, а именно последовательность событий, одно к другому, вплотную, с зазором, куда этот момент и войдет.
Я столько всего хочу узнать, у меня накопилось так много вопросов.
Когда я возвращаюсь в трейлер, Фиц обмахивается телефонным справочником, а Софи уже спит на диване.
— Как все прошло? — спрашивает он.
Я успела обдумать, что скажу ему — и, если уж на то пошло, Эрику. Скрывать мне, конечно, нечего, но не хочется обсуждать хрупкий мост, возведенный между мамой и мной, я боюсь его разрушить.
— Она оказалась не такой, как я представляла, — осторожно говорю я. — Но все прошло не так плохо, как я боялась.
— И какая же она?
— Моложе отца. Мексиканка. Выросла в Мексике.
Фиц хохочет.
— А ты еще завалила экзамен по испанскому!
— Замолчи.
— Она была рада тебе?
— Да.
Он неуверенно улыбается.
— А ты ей?
— Странное дело — не знать ничего о родной матери… Но в каком-то смысле это и нормально: она ведь тоже обо мне ничего не знает. Равновесие нарушил только мой отец. Он знал все, но ничего не говорил.
— Дедушка рассказывает все мне, — говорит Софи, и мы оба оборачиваемся на голос. Она сидит на диване с заспанным личиком. — Он уже вернулся?
Я присаживаюсь рядом и беру ее на колени. Мне в жизни так часто хотелось обнять ее: после особо слезливого фильма, или когда чудом удавалось избежать аварии под градом, или когда я просто смотрела, как она засыпает. Я не могла побороть в себе это желание. Каково бы мне пришлось, если бы ее у меня отобрали?
— И что же дедушка тебе рассказывал?
— Что он купил в супермаркете дешевый виноград, хотя сказал тебе, что купил настоящий.
[18]
И что это он положил твою белую блузку в стиральную машину, а она порозовела. Даже и не знаю, поместится ли дедушка тут со всеми нами.
Я смотрю на Фица.
— Дедушка не будет здесь жить, — говорю я Софи. — Помнишь, к нам на днях приходила полиция?
— Ты сказала, что они просто играют.
— Оказалось, это не просто игра, Соф. Дедушка совершил большую ошибку и причинил боль многим людям. И из-за этого ему придется… Он останется в…
Я не могу подобрать нужных слов.
Фиц опускается на колени возле нас.
— Помнишь, как ты бросила теннисный мячик в гостиную и разбила окно? Тебя тогда наказали. — Софи кивает. — Так вот, дедушка сейчас в таком месте, куда отправляют провинившихся взрослых. Такое у них наказание.