С Еленой вдвоем мы ходили здороваться с этой рощей. До сих пор я помню в своей руке ее теплую руку.
И вдруг этот холод и безразличный тон. Ее науськали, ясно, ей дали команду, спустили распоряжение – она не сама.
…Но где, где, где она взяла такие слова?
Причем все в классе, как мне показалось, кроме Владимира Павловича и Евдокии Васильевны, глядели на меня с нескрываемым сочувствием. Особенно африканский посол. Ну правда: дикость и несуразность – за партами сидят взрослые люди, а перед ними, втянув голову в плечи, стоит маленькая девочка, довольно неказистая. Ее срамят, жучат и чехвостят, и доказывают, опираясь на теоретические доводы, которые никто из присутствующих так и не понял, что она привнесла в жизнь достойного учебного заведения какую-то страшную, неприличную песню, навеки подмочившую авторитет интерната.
Елена распекала меня, корила и честила, в конце концов, вздохнула и сказала:
– Итак, мы ждем твоего извинения. Этим ты хотя бы частично загладишь свой гадкий поступок.
Что мне оставалось делать? В ту пору я еще не знала заклятия, делающего человека невидимым, войско мое наголову разбито, сама я пригвождена к позорному столбу, ну, и поскольку мне всегда была более близка позиция Галилео Галилея, чем Джордано Бруно, я сказала:
– …Извините.
И тут раздался голос Юрика.
– Машка ни при чем! Этой песне ее научил…
– Этой революционной песне, – перебил Юрика Боцман, – Машку выучил их сосед – старый большевик Соломон Израилевич… Штурман!..
– Революционной??? – насторожился Владимир Павлович.
– А как же? – плывущим баритоном отвечает Боцман. – Если между леди и “простым матросом” развертывается явная классовая борьба?!! Ее еще певали политзаключенные на каторге.
– “Море грозное” – песня недетская! – стояла на своем Евдокия Васильевна. – И вообще, все эти “Моря” развивают у ребят дурной вкус. Борьба борьбой, но зачем же человека за борт выкидывать?..
– Раньше все так делали, – ответил Юрик.
Восторг и полоумие играли в его глазах. Они переглянулись с Боцманом, поглубже вдохнули и запели – к неописуемой радости и облегчению собравшихся (изрядно, как я теперь понимаю, поддатые):
Из-за острова на стрежень,
На простор речной волны,
Выплывают расписные,
Острогрудые челны…
Нет, никогда в жизни мне всё-таки не понять, что происходит в мире, в людях, во мне самой. Я вылетела из класса и – побежала вниз по лестнице – в подвал, в раздевалку, а вслед мне гулко неслось по коридорам учебного корпуса:
Одним махом поднимает
Он красавицу княжну
И за борт ее бросает
В набежавшую волну!..
Сначала я хотела одеться, схватить свой чемодан и, не дожидаясь Юрика, удрать домой, чтоб никогда уже сюда не возвращаться. Наши чемоданы стоят на полках плечом к плечу, подписанные большими печатными буквами. Эти интернатские чемоданы с ума могут свести своими фамилиями: Подкидышев, Ядов, Кащеева, Грущук, Одиноков, Малявка… Имена даются людям не так уж закономерно, а всё же с Малявки, наверное, в жизни спрос маленький. Не то что вон чемодан Валерика Могучего. Как быть с такой фамилией? Ведь ей худо-бедно нужно соответствовать. Очень уместно смотрится на чемодане Женькина фамилия – Путник.
Тапочек везде навалом. Если интернатские тапочки собрать и поставить рядом, то ими можно опоясать земной шар. Вид у них – оторви и брось, непарные, без шнурков. А стоптанные! Ясно, что эти тапки огонь, воду и медные трубы прошли.
Я направилась в глубь подвала. Две красные лампочки в тупике почти не давали света. Они горели, как густые огни концевого вагона в поезде, на котором осенью уехала мама.
Поезд уходил в полночь. Лил дождь. Мама из тамбура нам с Юриком кричит: “Домой!” Проводники светят фонарями на платформу. Из каждой двери поезда – рука и фонарь. Вымокший до нитки Юрик ловит на стоянке неостанавливающиеся такси…
К черту чемоданы! Шагать вот так, без чемоданов легче. Было еще не поздно, хотя уже темнело. Я выбежала во двор – вдохнула и чуть не задохнулась. Теперь мне хотелось холода, так же, как когда-то хотелось тепла. И отныне всё будет за меня: снег расстилался передо мной, он падал мне прямо в руки, вчерашние лужи покрылись ледком, земля соскальзывала с орбиты, теряя ось, очертания мира утрачивали свою четкость… Куда мне ехать? Домой? Да есть ли у меня дом?..
Вольному волю! Мне всегда нравилось болтаться в метро. По сей день, впав в тоску, я спускаюсь в метро. Теплыми и надежными кажутся чужие спины в толпе. За каждую в случае чего можно спрятаться, на каждое незнакомое плечо опереться.
На переходе от станции к станции на мосту встаешь над поездом. Поезд трогается, набирает ход, вагоны проносятся под тобой, мелькают, сливаются в одну непрерывную линию, а ты так близко от нее… В-в-вух!.. Прямая поезда обрывается. Всё. Ты полетел. Чувство полета гарантировано.
(Бабушка рассказывала, что первый раз людей в метро пускали по пригласительным билетам. Громадное, говорила она, все испытали потрясение…)
А впрочем, я часто сбегала из интерната. Меня даже показывали психиатру. Именно тогда мне поставили этот диагноз – “синдром перелетных птиц”, свойственный детдомовцам и старикам в доме престарелых.
Только бы не повстречать никого из знакомых!..
– Знаешь, как надо, чтоб тебя не узнали? – учил меня Женька Путник, проводивший в бегах львиную долю учебного года. – Голову надо наклонить, и тебя не узнают!
Бежать! Сломя голову, всю жизнь, до ночи, до самой старости, пока, наконец, бесследно не исчезнешь…
А пока во мне бурлило столько надежд, такие радужные открывались перспективы, что когда я выходила из берегов, сразу на перекладных катила в Петроверигский переулок, где продавали туристические путевки.
Сам ветер странствий гуляет в коридоре старинного особняка, овевая мое лицо, отовсюду доносятся запахи и звуки путешествий. Я чувствовала морскую зыбь под ногами и брызги соленой воды на лице, гул дрейфующего материка, эонами прокладывающего себе дорогу в океане к неведомым горизонтам, и слушала пенье кузнечиков в крымских сумерках Кара-Дага – в центре Москвы, блаженно прикрыв глаза, в обшарпанном кресле, обитом дерматином.
– Ильмень-озеро, пятьдесят шесть рублей!
– На Ильмене позавчера теплоход затонул!
– Ну и что?! Нравится – плывите!..
Потолкаться в Петроверигском, повариться, глядишь – и успокоилась душа, унялась, можно возвращаться в интернат.
Но мне больше нет возврата.
Как в детстве трудно переживать – обиду, страсть, предательство, разлуку. Ведь ничего еще не знаешь, как с этим справиться – ни техники дыхания, ни воинских искусств, ни даосских практик школы Дикого Гуся, ни важности использования секса для укрепления жизненных сил, ни транквилизаторов, ни кокаина, ни “грибов”, ни тебе даже выкурить гаванскую сигару и хлопнуть рюмку коньяка!