– Как же так? – недоумевал он. – Совсем не иметь никакой фантазии!!!
Однако Заволокину Лёня был не страшен.
– Я десять лет рисовал, хотел стать художником, – Саша говорил. – И вдруг в одно прекрасное утро проснулся и понял, что я не художник – я создан восхищаться другими художниками. Боже мой! – вздохнул он просветленно. – Какая гора свалилась с моих плеч, до чего же мне стало легко и хорошо!
Как они встретились, не понимаю, два этих человека – один родился в Нижних Сергах, бездонной сердцевине Урала, на бог весть какой железнодорожной ветке, на какой-то почке с этой ветки нераспустившейся, на границе Азии и Европы, где, “стоя, например, в Азии, – вспоминал Лёня, – можно было пописать в Европу!”
Другой – в Нижегородской области под Пучежем – в деревне Погорелки. У Саши так и значилось в паспорте: “деревня Погорелки”. Вернее, погорелкинцы это еще не Заволокины, а Баранычевы – по линии матери. К ним Заволокины пустились свататься из деревни Мальчики.
В Мальчиках жила Бабушка Большая, в Погорелках – Бабушка Маленькая. Вот Саша с сестрой Таней кочевали туда-сюда.
Тани еще на свете не было, когда семья переехала в Пучеж. Папа работал инженером по установке радио, тогда только-только в Пучеже начали проводить радио. Мама – бухгалтером. Саша сам ходил в детский сад: пять лет человеку, родители считали его самостоятельной личностью. Поэтому были удивлены и перепуганы, когда однажды вечером он не вернулся домой. В детском саду Саша тоже не появлялся.
Поднялся тарарам, до ночи обшаривали Пучеж, кто-то сообразил послать гонца в Погорелки. Смотрят, он в Погорелках!
“Как ты тут оказался???” – все недоумевали. От Пучежа до Погорелок несколько километров.
– Он ручками развел, – Таня рассказывала мне, а ей тетка Аля, Сашина крестная. – Тощ-щой, длинненький, башечка кругленька: “Не знаю, – отвечает. – Я шел-шел, и – там!”
Аля старше Саши на тринадцать лет. В шестнадцать – на первую зарплату она купила себе часы. Принесла домой, спрятала за икону Божьей Матери. Вздумала похвастаться, а часов-то нет. И Саши нет. Она давай бегать по деревне, звать, искать – наконец, он выглянул из-за дома, протягивает руку. А у него на ладони полностью разобранные часы – до микроскопических винтиков и колесиков. Хотел узнать, что там тикает внутри.
– Ему было всё интересно, – Таня говорила. – Зайдет в магазин, денег нет у него, просто так – обсудить мировые проблемы. Заодно ему вкусненького чего-нибудь дадут. Отец его сколько раз оттуда за ухо вытаскивал: “Хватит нас позорить!”. Заволокины – сумрачные, угрюмые, клещами слова не вытянешь. Соберутся за столом, едят, помалкивают, ложками стучат. Один Саня заливается соловьем. Отец ему – хлоп! – ложкой по лбу. Тот стихнет. Молчит из последних сил, слезы градом, а терпит. Потом не вытерпит – и опять. Это уж я от Али слышала. И все удивлялись: откуда он такой словоохотливый? Явно не наш! К девятому классу вымахал под два метра! Затеял учиться на переводчика с французского языка. Мальчишки у нас кряжистые, коренастые – крепыши, больше по спортивной или по военной линии. Только Саня ходил кипарисом…
В Пучеже, как и в Нижних Сергах, выписывали “Огонек”, “Работницу” и “Крокодил”. Лёня еще попросил своих родителей подписать его на “Знание-сила”. Он любил фантастику, а там печатались рассказы с иллюстрациями. В “Огоньке” же публиковались репродукции знаменитых картин из Третьяковки и Эрмитажа.
Саша вырезал картины из старых журналов и складывал в папочку. Самые любимые вывешивал у себя над этажеркой. “Заросший пруд” Левитана, “Утро стрелецкой казни” Сурикова, “Незнакомку” Крамского (“Незнакомкой” и в Пучеже, и Нижних звали картину “Неизвестная”). Лазил по чердакам в поисках самоваров, картинок, прялок, досок расписных…
А потом стал студентом Горьковского пединститута, поступил на французское отделение.
Саня как поступил в институт, Таня говорит, попросил маму купить ему костюм. Выбрал себе галстук щегольской, отрезал хвостик, сунул в боковой нагрудный карман уголком наружу. Отпустил волосы до плеч, домой приезжал, как красное солнышко. Девушки таяли вокруг. А у него только и разговоров: “я нашел старую-старую икону необычного письма” или “неделю назад познакомился с творчеством гениального художника, его уже нет на свете”.
На июль, к маминому огорчению, Саша укатывал в экспедиции по Северу. Вот ярчайший момент его жизни, страшно важный: Заволокин обрел Учителя. Преподаватель мировой литературы Зоя Ивановна Кирнозе брала с собой двенадцать студентов, ни больше, ни меньше, странствовать по заброшенным северным деревням. Запасались крупой, салом, сухарями, и на поездах, на пароходах, где автостопом, где пешком – по Северной Двине, Мезени, Онеге, Печоре. До Белого моря прошагали, добирались до Соловков.
Заволокин сложит брюки стрелочка к стрелочке – и под палатку, чтобы наутро штанины были со стрелками. Холодно, дожди, комары, Саша норовил в избу попроситься – спать в тепле. Какая-нибудь старуха да сжалится:
– Я вас пустила почему? – вздыхала одна сердобольно. – Вон на того посмотрела (на Сашу) – стоит, дрожит, ноги у него совсем запрутили.
Деревни встречались и в пять домов, и в три дома покосившихся, иногда на сотни километров кругом ни души, а в покинутой деревне живет – доживает свой век – древняя Меланья.
– Да как же вы тут живете?
– Живу. Он со мной.
– Это кто – он?
– Ну, – она отвечает уклончиво.
Ни слова жалобы:
– Всё у меня есть. Дров сколько хочешь – заборы, избы. Воды целое озеро, снег топлю. Студенты мою пенсию получат, из города муку привезут.
– А не страшно?
– Что страшно? – она отвечает. – Лихой человек сюда не придет, звери тоже не забредают – скота нет. Звали меня в Каргополь в дом престарелых. А мне зачем? Дадут железную койку, утеснят.
Муж Зои Ивановны, врач Леонид Болеславович, осмотрит Меланью, послушает фонендоскопом сердце, легкие, смеряет давление, поделится лекарствами.
А та ему:
– Мне уж не надо. Последнюю зиму живу. Недавно брата звала попрощаться.
– Что ж вы тут делаете долгими днями и вечерами?
– Молодость вспоминаю, родителей. С ним разговариваю…
В деревне Гринёве жила мастерица глиняной каргопольской игрушки Бабкина. Ее даже в институтах изучали, сравнивали с художником Пабло Пикассо. То у этой Бабкиной “голубой период”, то “розовый”. Когда ее спросили, откуда такие французские периоды, ответила: “Какие краски были, такими и мазала!”
– Пришли мы в Гринёво, – рассказывает Зоя Ивановна, – а Бабкиной нет. Соседи говорят: “Она зимой осталась одна, стала замерзать. На счастье внук приехал, а у нее уже и ухи отмерзли…”
Двигались от шедевра к шедевру. Монастыри, церкви – обязательно сядут и зарисуют. Умеют, не умеют – у всех альбомчики, краски, карандаши. Саша рисовал лучше всех. Выискивали иконы, церковную, деревенскую утварь. “Старье” никому не нужное, пропадавшее ни за понюшку табаку. Глиняными черепками, донышками, горлышками, подсвечниками набивали рюкзаки.