— Что ты ищешь? — спросил я.
— Аллозавра, — ответил Джейкоб.
— А как мы его узнаем, когда найдем?
Лицо Джейкоба просияло.
— У него позвонки и череп не такие тяжелые, как у остальных динозавров. Само название «аллозавр» указывает на это: буквально — «другая ящерица».
Я представил себе сверстника Джейкоба, который бы наблюдал за тем, как мой брат играет в песочнице в палеонтологов. А сможет ли он вообще завести друга?
— Тео, — внезапно шепчет он мне, — знаешь, на самом деле здесь мы динозавров не найдем.
— Да, — засмеялся я. — Но если бы нашли, вот была бы история, согласен?
— Понаехали бы журналисты, — сказал Джейкоб.
— Нас бы показали в новостях, пригласили в шоу Опры, — продолжаю фантазировать я. — Двух братьев, которые нашли в песочнице скелет динозавра. Может быть, наши изображения появились бы на сухих завтраках «Уитиз».
— Легендарные братья Хант, — усмехнулся Джейкоб. — Так бы нас называли.
— Легендарные братья Хант, — повторил я, наблюдая, как Джейкоб пытается добраться лопаткой до дна песочницы. Интересно, скоро ли я перерасту его?
ДЖЕЙКОБ
Я и в самом деле не понимаю, что происходит.
Сперва я решил, что таковы правила. Сродни тому, как маму вывезли на коляске, после того как она родила Тео, хотя она и сама прекрасно могла бы идти и нести Тео на руках. Может, такова процедура, и именно поэтому приставы вывели меня из зала заседаний (на этот раз они поостереглись ко мне прикасаться). Я решил, что меня отведут к выходу из здания или некоему «отгрузочному доку», откуда обвиняемых забирают домой.
Вместо этого меня запихнули на заднее сиденье полицейской машины и два часа тридцать восемь минут везли в тюрьму.
Я не хочу находиться в тюрьме.
Здесь меня встретили совсем другие полицейские, не те, что привезли. Новые носили другую форму и задавали те же вопросы, что и детектив Метсон в участке. На потолке горели флуоресцентные лампы, как в однотипных универсальных магазинах «Уолмарт». Именно из-за освещения я не люблю ходить в эти магазины: свет мигает, иногда лампочки из-за трансформаторов шипят, и я боюсь, что на меня обрушится потолок. Даже сейчас я не могу разговаривать и каждые несколько секунд поглядываю на потолок.
— Я хотел бы позвонить маме, — обращаюсь я к тюремщику.
— А я — выиграть в лотерею, но что-то подсказывает мне, что ни один из нас не получит желаемого.
— Я не могу здесь оставаться, — говорю я.
Он продолжает печатать на компьютере.
— Не помню, чтобы я спрашивал твое мнение.
Неужели этот полицейский такой тупоголовый? Или он просто пытается действовать мне на нервы?
— Я учащийся, — объясняю я тем же тоном, как объяснял бы масс-спектрометрию человеку, который ни сном ни духом не слышал об анализе трассологических доказательств. — Мне нужно в семь сорок семь быть в школе, в противном случае я не успею заглянуть в свой шкафчик до начала занятий.
— Считай, что ты на зимних каникулах, — отвечает полицейский.
— Зимние каникулы начинаются с пятнадцатого февраля.
Он ударяет по клавише.
— Ладно. Вставай! — велит он, и я подчиняюсь. — Что у тебя в карманах?
Я смотрю вниз на пиджак.
— Руки.
— Умник, да? — интересуется офицер. — Давай выворачивай их, живо!
Сбитый с толку, я протягиваю раскрытые ладони. У меня в руках ничего нет.
— Карманы.
Я достаю пачку жевательной резинки, зеленый камешек, стеклышко, найденное на берегу моря, ленту с нашими с мамой фотографиями, бумажник. Офицер все забирает.
— Эй…
— Деньги запишут на твой счет, — объясняет он.
Я вижу, как он делает пометку на клочке бумаги, потом открывает мой бумажник, достает деньги и снимок доктора Генри Ли. Начинает пересчитывать деньги и случайно роняет пачку. Когда он снова собирает купюры, они уже сложены не по порядку.
Меня бросает в пот.
— Деньги… — говорю я.
— Я ни цента не взял, если ты об этом беспокоишься.
Я вижу, что «двадцатка» оказалась рядом с долларовой купюрой, «пятерка» перевернута, президент Линкольн лежит лицом вниз.
Я всегда слежу за тем, чтобы в бумажнике был порядок: банкноты лежат по возрастанию, лицевой частью вверх. Я никогда не брал деньги из маминой сумочки без разрешения, но иногда, когда она не видит, я лезу к ней в кошелек и раскладываю деньги по номиналам. Мне неприятна даже мысль о беспорядке; хватит того, что мелочь валяется в кармашке как зря.
— Тебе плохо? — спрашивает офицер, и я понимаю, что он пристально меня разглядывает.
— Не могли бы вы… — Я едва в силах говорить, в горле стоит комок. — Не могли бы вы разложить банкноты по порядку?
— Зачем, черт возьми?
Прижимая руку к груди, я указываю на пачку купюр.
— Пожалуйста… — шепчу я. — Сверху должен лежать один доллар.
Если хотя бы деньги будут лежать правильно, значит, есть вещи неизменные.
— Не могу поверить… — бормочет офицер, но выполняет мою просьбу.
Как только «двадцатка» оказывается внизу стопки, я с облегчением вздыхаю.
— Спасибо, — благодарю я, хотя уже заметил, что по крайней мере две банкноты лежат вверх ногами.
«Джейкоб, — уговариваю я себя, — ты можешь. И неважно, что спать придется не в своей постели. Неважно, что тебе не дали почистить зубы. Если мыслить глобально, Земля не прекратила вращаться». (Именно так любит говорить мама, когда я начинаю нервничать из-за изменений в размеренной жизни.)
Тюремщик ведет меня в другую комнату, размером не больше шкафа.
— Раздевайся, — командует он, скрещивая руки на груди.
— Как?
— Донага. И белье тоже.
Когда я понимаю, что он хочет, чтобы я снял одежду, у меня от удивления отвисает челюсть.
— Я не буду переодеваться в вашем присутствии, — говорю я, все еще до конца не веря. Я даже в раздевалке не переодеваюсь, когда иду на физкультуру. У меня есть справка от доктора Мун, в которой говорится, что я могу посещать занятия физкультурой в своей обычной одежде.
— Опять двадцать пять! — возмущается надзиратель. — Я тебя не спрашиваю.
По телевизору я видел, что заключенные носят тюремную одежду, но никогда раньше не задумывался, куда деваются их собственные вещи. Но то, что я вспомнил, грозит неприятностями. Большими Неприятностями — с прописной буквы. По телевизору тюремная роба всегда оранжевая. Иногда этого достаточно, чтобы я переключил канал.