Пристав выше Джейкоба, похож на колокол, с крупными ляжками. Он крепко берет Джейкоба под руку.
— Идем, приятель, — говорит он, но Джейкоб пытается вырваться из его рук, а потом начинает пинаться.
Он резко и довольно сильно бьет пристава, тот ухает от боли, а через секунду Джейкоб обмякает и все его восемьдесят с лишним килограммов тяжело падают на пол.
Пристав протягивает руку, чтобы его поднять, но я бросаюсь сверху на сына.
— Не трогайте его! — велю я, прекрасно сознавая, что присяжные напряглись, чтобы увидеть, что происходит, и даже если их удастся выпроводить, все объективы наверняка направлены в этот момент именно на меня.
Джейкоб плачет у меня на плече, коротко посапывая, как будто пытается отдышаться.
— Все хорошо, милый, — шепчу ему на ухо. — Мама рядом, мы вместе пройдем через это.
Я тяну Джейкоба на себя, пока он не принимает сидячее положение. Потом я обнимаю его и едва не сгибаюсь под тяжестью его тела, когда мы встаем с пола. Пристав открывает решетку и ведет нас по проходу к комнате сенсорной релаксации. Когда мы проходим мимо, все присутствующие в зале суда замирают. Наконец мы скрываемся за черными занавесками, и до меня доносится лишь отдаленный шум голосов: «Что это было? Никогда ничего подобного не видела… Судья не потерпит фиглярства… Держу пари, выходка направлена на то, чтобы вызвать сочувствие…»
Джейкоб забирается под тяжелое одеяло.
— Мама, — зовет он меня оттуда, — она скомкала бумагу.
— Знаю.
— Мы должны расправить.
— Это не наша бумага. Это бумага прокурора. Придется смириться.
— Она скомкала бумагу, — повторяет Джейкоб. — Мы должны расправить.
Я вспоминаю женщину-присяжную, которая с жалостью взглянула на меня за мгновение до того, как ее выпроводили из зала суда. «Хороший знак» — сказал бы Оливер, но он — не я. Я никогда не хотела, чтобы меня жалели из-за того, что у меня такой ребенок, как Джейкоб. Мне жаль женщин, которые дарят свою любовь детям впопыхах и всего на восемьдесят процентов или даже и того меньше, а не посвящают им каждую минуту.
Но моего сына судят за убийство. Сына, который в тот день, когда умерла Джесс Огилви, повел себя так же, как несколько минут назад, когда был вырван лист бумаги.
Если Джейкоб убийца, я буду продолжать его любить. Но стану ненавидеть женщину, в которую он меня превратил, — женщину, о которой шепчутся за спиной, женщину, которую жалеют. И хотя я никогда не страдала от этого, будучи матерью ребенка с синдромом Аспергера, я буду страдать, будучи матерью, чей сын отнял жизнь у чужого ребенка.
Голос Джейкоба стучит, словно молоток.
— Мы должны расправить, — повторяет он.
— Да, — шепчу я. — Должны.
ОЛИВЕР
— Должно быть, это рекорд, мистер Бонд, — нараспев произносит судья. — Мы продержались без приступа целых три минуты и двадцать секунд.
— Ваша честь, — импровизирую я на лету, — я не могу предсказать всего, что может вывести из себя этого юношу. Именно поэтому вы и разрешили присутствовать его матери. Но знаете, при всем уважении к суду, Джейкоб заслуживает не просто десяти часов правосудия. Его должны судить столько, сколько потребуется. В этом и заключается основная цель конституционной системы.
— Отлично, Оливер! Не хочу вмешиваться, — говорит Хелен, — но вы не забыли пригласить оркестр с парада и поднять знамя, которое должно вот-вот сорваться с древка?
Я не обращаю на ее выпад внимания.
— Мне очень жаль, Ваша честь. Заранее прошу прощения, если Джейкоб поставит вас или меня в глупое положение. Или… — Я смотрю на Хелен. — Как уже говорилось, я, естественно, не хочу, чтобы у моего клиента случались припадки перед присяжными, — это не пойдет защите на пользу.
Судья смотрит поверх очков.
— У вас есть десять минут, чтобы успокоить подсудимого, — предупреждает он. — Мы вернемся в зал суда, и прокурор будет иметь возможность закончить свою речь.
— Нельзя комкать бумагу, — говорю я.
— Боюсь, об этом в ходатайстве речь не шла, — отвечает Хелен.
— Прокурор права. Если каждый раз, когда мисс Шарп захочет скомкать бумагу, ваш клиент будет выходить из себя, — это ваша проблема.
— Обещаю, господин судья, — говорит Хелен, — больше бумагу не комкать. С этого момента я буду сворачивать листы.
Она наклоняется, поднимает комок бумаги, от которого взорвался Джейкоб, и бросает его в корзину у стола стенографистки.
Я смотрю на часы. Получается, у меня остается четыре минуты и пятнадцать секунд, чтобы усадить совершенно спокойного, как индийский божок, Джейкоба рядом с собой на скамью подсудимых. Иду по проходу и проскальзываю между черными занавесками в комнату релаксации. Джейкоб прячется под одеялом, Эмма согнулась над вибрирующей подушкой.
— О чем еще вы не упомянули? — спрашиваю я. — Что еще выводит Джейкоба из себя? Когда часы бьют без четверти двенадцать? Ради бога, Эмма, у нас только один шанс убедить присяжных, что Джейкоб не вспылил и не убил Джесс Огилви в приступе ярости! Как прикажете мне это сделать, если он и десяти минут не может высидеть спокойно?
Я так кричу, что меня, по всей видимости, слышно за этими дурацкими занавесками. Неужели телевизионные камеры, настроив свои микрофоны, все записывают?
Эмма поднимает голову, и я вижу ее заплаканные глаза.
— Я попытаюсь сделать так, чтобы он вел себя спокойнее.
— Черт! — Мою злость как ветром сдуло. — Ты плачешь?
Она качает головой.
— Нет. Со мной все в порядке.
— Правда? Тогда я — Кларенс Томас.
[18]
— Я лезу в карман, достаю салфетку и вкладываю ей в руку. — Мне лгать не нужно. Мы в одной лодке.
Она отворачивается и сморкается, потом складывает — складывает, не комкает! — салфетку и засовывает ее в карман своего желтого платья.
Я убираю с головы Джейкоба одеяло.
— Пора идти, — говорю я.
На мгновение мне кажется, что он соглашается, но потом он отворачивается от меня.
— Мама, — шепчет он, — расправь ее.
Я поворачиваюсь к Эмме, которая, откашлявшись, сообщает:
— Он хочет, чтобы сначала Хелен Шарп расправила бумагу.
— Бумага уже в мусорной корзине.
— Ты обещала! — Голос Джейкоба звучит уже громче.
— Господи! — бормочу я себе под нос. — Хорошо.
Возвращаюсь в зал заседаний и роюсь в мусорной корзине у ног стенографистки. Она смотрит на меня как на умалишенного, что недалеко от истины.