Папа выпустил из машины собак еще прежде, чем убедился, что я — это я. Они устремились мне навстречу, фыркая и приплясывая, чихая и виляя хвостами. Первым, отталкиваясь всеми четырьмя лапами, словно олень, скакал Маршалл — метис ротвейлера трех лет от роду, глянцевый, как вороново крыло. За ним спешил упитанный блондинистый Фрэнк — родезийский риджбек, тоже метис, любитель рыть землю, словно поросенок, почуявший трюфели. Эта пара — олень и поросенок — выглядела достаточно странно. Но еще более странной показалась мне новая собака, щенок желтого лабрадора, девочка, судя по застенчивости, удерживавшей ее в непосредственной близости от папиных ботинок.
Маршалл плясал от счастья, успевая ненавязчиво облизывать мои ладони. Я опустился на колени и принялся его гладить. В это время Фрэнк ткнулся своим пятачком мне в ляжку. К нам уже спешил папа, держа на руках норовящего вырваться щенка.
— Cave Canem, — расплылся в улыбке папа. — Латынь. Переводится: «Осторожно, злые собаки».
— Папа! — обрадовался я.
Я встал с колен, а папа опустил щенка на землю. Мы стиснули друг друга в объятиях. Мы ввели эту практику вслед за Клинтоном, когда он еще был на первом сроке — в то время прилюдно обниматься вменялось в обязанность честным или играющим по правилам мужчинам. Мы с папой всегда обнимались при встрече и на прощание.
— А почему ты не написал про нового щенка? Это лабрадор? Она просто чудо.
— Потому что Бетси нужно видеть. Посмотри, разве она не… разве ты не Бетси? — Папа повел рукой у желтой мордочки, и крошка Бетси не замедлила вцепиться ему в палец своими пока еще белыми зубками.
— На полукровку она не похожа, — сказал я. Раньше папа признавал исключительно полукровок, ибо они и только они «настоящие собаки». «Настоящих собак» папа вызволял из приюта для бездомных животных.
— Знаешь, Двайт, когда-нибудь, через много лет, ты поймешь, что дорос до желтого лабрадора. Тебе нестерпимо захочется купить щенка желтого лабрадора. Ты всю жизнь вкалывал, ты вырастил двоих неблагодарных детей — неужели ты не заслужил желтого лабрадора? — Папин цинизм отдавал дружелюбием, что было славно, хотя и нелогично. — Ты наконец развелся с женщиной, которую любил. Вот что осталось, и таков остаток…
Папа любил классику, прочел горы книг, еще больше держал у себя в кабинете, и я скорее по тону, чем руководствуясь собственной весьма ограниченной эрудицией, определял, когда его слова плавно переходили в цитату.
— А у меня вот ничего не осталось, — пробормотал или, скорее, промямлил я.
Мы все вместе поехали в клуб. Собаки и щенок, вывалив языки, устроились на заднем сиденье. Пожалуй, пора рассказать, что раньше, когда я был маленький, мы тоже держали собаку — золотистого ретривера по кличке Мистер, с царственным выражением морды, нежными бледно-палевыми завитками на спине и мировой скорбью в глазах, утишить которую могли только игры и ласки, и то ненадолго. Мама и папа стеснялись входить в физический контакт со мной и Алисой — исключение делалось для шлепков; мы с Алисой также стеснялись прикасаться друг к другу — исключение делалось для реслинга и карате, так что вся семья отрывалась на Мистере. Воистину ему доставались такие искренние ласки и бьющие через край эмоции, какие у нас находились друг для друга лишь в периоды невзгод и потрясений, несмотря на то, что мы все принадлежим к виду Homo sapience. Таким образом, Мистер являлся точкой приложения бесплодных усилий нашей родственной любви, измерявшейся в микро-рентгенах и потому невидимой, неслышимой и неощущаемой, однако имевшей судьбоносные последствия для здоровья внутрисемейных отношений. Мистер был своего рода картой, на которой наша взаимная любовь представала взору в масштабе 1/4. По крайней мере другие метафоры мне в голову не приходят.
— Всего девять лунок, — успокоил папа собак, и мы оставили их в машине с полуоткрытыми окнами и крекером перед носом у каждой.
На поле мы обычно обсуждали, в какой клуб мне лучше вступить. Потом я бил по мячу. Потом папа бил по мячу. Потом мы шли сначала за моим мячом, который улетал бог знает куда, а после за папиным, к лунке, и по ходу разговаривали на общие темы, такие как финансы, спорт и последние события в мире. Было время, когда все три аспекта сводились у нас к Тигру Вудсу
[14].
Хоть я и не умел толком играть в гольф, мне нравилось носить одежду для гольфа. По моему глубокому убеждению, любая форма — в данном случае брюки фисташкового цвета и пуловер в розово-кофейных тонах (которые шли мне куда больше, чем школьный костюм) — позволяет на время перестать сомневаться в наличии промысла Божьего.
Утро было прекрасное, постепенно становилось жарко, птицы ликовали. Наша часть суши явно расслабилась в преддверии лета.
Когда мы поравнялись с первой лункой, папа как-то странно в нее заглянул. Обычная лунка представляет собой цилиндрической формы ямку, подумал я. Прежде чем вытащить мячик, папа произнес загадочную фразу:
— А эту-то Бернс пропустил!
И хихикнул. У меня не было ни малейшего желания выяснять, в чем дело, однако когда и по поводу второй лунки папа выразился столь же загадочно — «Надо же, и эту пропустил!», — я счел необходимым произнести «Ну?».
— Не «ну», а «извини, папа, не мог бы ты выражаться яснее», — поправил папа. И папа, и мама полагали (чуть ли не единственный случай, когда они были единодушны), что говорить «Ну?» некрасиво. Они считали, что деньги на высшее образование потрачены впустую, если молодой человек продолжает во время еды ставить локти на стол и говорить «Ну?».
— Я это и имел в виду. Так что там с доктором Бернсом?
И папа рассказал скандальную историю. Бернс был старожилом клуба, он числился в его членах еще со времен правления Никсона. А тут вдруг неделю назад доктора Бернса застукали на поле для гольфа в прямом смысле слова без штанов — он испражнялся в лунку номер пятнадцать.
— Тьфу, — отреагировал я, потому что очень не люблю в своих родителях этой черты — заводить при мне речь о естественных отправлениях человеческого организма. Я считаю подобные разговоры попыткой дать мне понять, что я до сих пор их маленький сынок. Так же я расцениваю мамину привычку мочиться во время разговора со мной по телефону. Не нужно быть дипломированным психоаналитиком, чтобы сделать вывод: родители, не стесняющиеся подобных действий перед детьми, тщатся создать искусственную интимность в отношениях, хотя о последней следовало заботиться значительно раньше и принципиально иным способом.
— Папа, можешь не продолжать, — отрезал я.
— В результате инцидента, — с серьезным видом продолжат папа, — Бернса отлучили от клуба. На целый год!
Мы шли к группе деревьев, точнее, рощице, которая, как остров, возвышалась на поле и в которую угодил мой мяч.
Однажды — мне тогда было семнадцать — я нарочно забросил мяч в рощу, чтобы был повод нырнуть в пятнистую тень и там разок-другой затянуться травкой, с которой я в те времена не расставался, поскольку искренне считал, что трава способна показать человеку предметы в истинном свете, а именно в истинном свете мне хотелось увидеть папу — чтобы выяснить, остался ли он славным малым, несмотря на то, что несколько от нас отдалился. Когда после процедуры я вышел из рощи, предварительно замаскировавшись глазными каплями и жвачкой, а также солнечными очками, меня ждал удар. Папа действительно предстал в истинном свете — и оказался добродушным краснолицым вампиром, гением фьючерсных сделок, который сам себя сделал тотемом племени финансовых консультантов, вместо того чтобы следовать зову своей дикой души, тянущей его за штанину куда-то в глушь, в Вермонт или, к примеру, в северную Калифорнию. Как свободный индивидуум делает выбор? Как из бесконечного множества судеб он выбирает судьбу именно этого отца, консультанта по торговле фьючерсами, любителя гольфа, обладателя недвижимости в одном из самых прелестных уголков северо-западного Коннектикута, не вылезающего из джинсов — национальной одежды белого электората, аккуратно посещающего вечера встречи выпускников, состоящего членом различных клубов и называющего себя — до сих пор (или по крайней мере десять лет назад) — Рокфеллером от партии республиканцев? Этот риторический вопрос еще долго не давал покоя моей семнадцатилетней голове, да и сейчас не дает.