В декабре Балашову приснился сон, и сон этот был настолько реален и отчётлив, что наутро он в полной яви он подумал: «Надо бы Тимку туда сводить. Он же совсем не помнит нашего старого жилища, – и тут же одёрнул себя: – С ума я, что ли, схожу? Того дома давно нет. Уже пять лет, как на том месте зеленеет газон».
А память сберегла их деревянный особнячок с облупленной на колоннах краской, с гирляндами каменных цветов над окнами первого этажа, с дуплистым, поросшим молодыми побегами тополем, стоящим у крыльца с незапамятных времён. Во сне всё это явилось как осязаемая, тёплая на ощупь реальность. Ветер шевелил занавески на окнах и страницы забытой на подоконнике книги, где-то пело радио, чайник кипел на плите в коммунальной кухне, и полотенце над раковиной было влажное от чьих-то рук. Дом выглядел вполне живым, но он был пуст. Балашов подошёл к окну и сквозь по-весеннему голые ветки тополя увидел их горбатую и тоже абсолютно безлюдную улочку с аптекой на углу и шумным от грачиных криков сквером.
И тогда он подумал, что грачей в сквере тоже нет – от них остались только звуки, – и тут же понял, что пора уходить. Чьи-то неведомые руки уже начали разбирать особняк по дощечке, по щепочке, и вот-вот должна была ударить по стене многотонная баба-молот.
Он быстро сбежал по одному лестничному пролёту, по другому и с удивлением увидел, что лестница не кончилась: он опять стоит на площадке второго этажа. Он стремительно бросился вниз, преодолевая пролёт за пролётом эту бесконечную, неизвестно куда ведущую лестницу. Уже исчезли оконные рамы, стены рассыпались на глазах, кусок оторванного железа пронзительно и едко царапал кровлю, а он всё бежал, задыхаясь и холодея при мысли, что сейчас, сию минуту будет погребён под развалинами родного дома. И вдруг всё кончилось. Пропала лестница и ощущение страха. Он стоял на улице, а вдалеке маячил их тихий осенённый тенью тополя особнячок, в который ему опять предстояло войти. Он заставил себя проснуться.
«Я хожу по кругу, – сказал себе утром Балашов. – И по кругу меня ведёт суета».
Это было за неделю до детских каникул. Потом они поехали в деревню и купили дом.
3
Всю зиму Балашов пытался с женой обсудить, что и как они будут переделывать и перекраивать в деревенском доме. Разговоры обычно происходили вечером, после работы. Мария слушала мужа с настороженным, внимательным выражением лица, но при этом словно не вникала в смысл фраз, а улавливала только интонацию. И чем увлекательнее и радостнее говорил Балашов, тем скорее она уставала его слушать: «Об этом потом поговорим. Был врач? Меня очень беспокоит дедулин желудок. Откуда у Тимки шишка? Ольга какая-то раздражённая – что с ней?».
Балашов сразу гасил в себе оживление: врач был утром, когда он был в институте, лекарство в аптеке получила Оля, час простояла в очереди, но дедуля наотрез отказался его принимать и спрятал неизвестно куда, Тимка в детском саду столкнулся с какой-то девочкой лбом, Оля получила по диктанту двойку, проплакала весь день… Он перечислял домашние новости поспешно и бездумно, как набившие оскомину математические термины, а потом опять возвращался к теме загородного жилья.
– Прости, Коль. Я ничего не понимаю в шифере, в циркулярных пилах и свёрлах. Ты как ребёнок – купил себе игрушку и забавляешься с ней. Но не заставляй меня играть вместе с тобой. Лучше объясни: зачем нам этот дом?
– А детей куда? – внезапно ожесточался Балашов. – Тебе бы только по лагерям их растолкать. Ольге десять лет, а она плавать не умеет.
И, словно испугавшись, что сказал лишнее, он тут же умолкал, но взгляд исподлобья, сжатые в нитку губы, закуренная сигарета проговаривали недосказанное, и Мария слышала куда более горький упрёк себе, чем тот, который выражала эта безобидная фраза.
Марию пугала и обижала эта внезапная ожесточённость мужа. Уже давно забылись их громкие ссоры, когда Балашов с упрямо набыченной головой, отметая все разумные доводы, твердил: ты мать, ты хозяйка дома, это твоё главное призвание. Последние годы у них не было даже незначительных размолвок, но после этого нелепого события – покупки дома – всё вернулось на круги своя. Опять было снято «табу» с трудных тем, и Балашов, тщательно завуалировав свои старые «притязания» – Мария с удовольствием повторяла это обидное – стал тыкать пальцем в её самое больное место.
– Перегородку сломаем, хочется иметь большую комнату. Чердак отдадим детям. Я там им мастерскую устрою.
– Какую ещё мастерскую?
– Пусть строгают, пилят, слесарничают…
– Кто будет «слесарничать»? Оля?
Оля училась в четвёртом классе музыкальной школы, обладала абсолютным слухом и богатым оттенками туше. В доме ей не разрешалось даже гвоздь вбить в стену из боязни, что девочка может повредить себе руки.
– Оленьке я рояль в деревню привезу, – продолжал безумствовать Балашов. – Из коровника можно сделать отличное музыкальное помещение. Там тридцать метров, акустика будет что надо. А в мастерской будут работать мальчики.
– Мальчик, – уточнила Мария.
– Там видно будет, – смеялся Балашов. – Помнишь нашу старую притчу о цифре шесть?
Когда родилась Ольга, он на радостях сказал жене: «Мань, давай родим шестерых. Пять мало, семь – много, шесть – самый раз. Три мальчика, три девочки. Посмеялись и забыли, а когда встал вопрос – оставить или нет ребёнка, который впоследствии стал Тимкой, Мария вспомнила этот разговор с неожиданной для Балашова горячностью и злобой:
– Пойми, Николай, я хирург. Хороший, между прочим. Я даже на семью не имею права. Я не принадлежу себе.
– Это убийство, – твердил Балашов, – это подлость. По-моему, самое путное, что человек может сделать в жизни – это родить ребёнка, который будет лучше, чем ты сам. На этот прогресс держится.
– Это не прогресс. Это домострой. Ты из другого века. Выдумал себе цифру шесть… и носишься с ней как с писаной торбой. О господи… Если тебе надо столько детей, заведи себе гарем. Или вторую семью, в конце концов. В наше время это уж не такая экзотика.
– Маня, я не хочу вторую семью, я хочу второго ребёнка.
Уговорил, родился Тимка. Но через два года опять встали перед тем же выбором, и разговор был ещё более трудным.
– Ты нас брось, – говорил Балашов плачущей жене. – Пусть будет ещё мальчик. Я сам их воспитаю. А ты уходи. Поверь, я хочу только твоего счастья.
– Ты не понимаешь. При чём здесь моё счастье? Работа – это мой долг, моя сущность. Ты не можешь этого понять!
И Балашов смирился, но Мария знала, что в душе его осталась вечная обида, и теперь, о чём бы он ни говорил в связи с деревенским домом, она всегда улавливала скрытый намёк на те старые больные темы: де, она некудышная хозяйка и плохая мать.
В разговор неизменно вмешивался Тимка:
– А что такое слесарничать? – спрашивал он, картавя. Он умел поймать слово, запомнить его и потом перекатывать во рту как морскую гальку. – Слесарничать – это как делать? – мягкие руки плотно обхватывали материнские колени, и мальчик замирал, ожидая ласки.