Перед тем как войти в дом, Фира на секунду замерла, повторяя слова, которыми она придумала утешить Илью: «Что ни делается, все к лучшему, Лева не поедет на олимпиаду, зато мы летом поедем с Кутельманами в Грузию».
На слове «Грузия» Илья побледнел, лег на диван, укрылся пледом, полежав минуту, вскочил, вскричал: «Я так и знал, я всегда знал, что этим кончится!» – опять лег, укрылся пледом. …У него вообще была манера при любых неприятностях немедленно стать главным персонажем, он легко впадал в мрачное молчаливое отчаяние, Фира пугалась, утешала, бросалась предлагать конкретные пути, но Илья барахтался в своем мрачном отчаянии, как в вате. Это бывало и по совсем незначащим поводам, но в данном случае повод был ужасен, и Илья имел полное право, как говорила Фирина мама Мария Моисеевна, «на цыганочку с выходом».
Остаток вечера она утешала Илью, лежащего на диване с трагическим лицом.
– Все в этой стране мерзость, все… – слабо приподнимаясь, чтобы отпить из поданного Фирой стакана, шептал Илья. – И ведь как подло не пустили, отрезали хвост по кусочкам! Сказали бы сразу: «Резник на олимпиаду не поедет, потому что он еврей», а то – справку, еще одну и еще одну… Как мне, еврею, жить в этой стране? А еще ты, Фира… Твои слова «все наше лучше»?.. Ага, молчишь, – твои.
Фирой он называл ее только в самые строгие минуты.
Фира действительно была ярой защитницей всего «нашего». Ей и сейчас было бы нетрудно возразить Илье – можно ведь просто разделить хорошее советское «наше»: Трифонов и Нагибин, БДТ и фильмы Рязанова, 239-я школа и участковый врач, выходивший Леву в бесконечных ангинах, – и советское «их», оскорбительное, подлое, воплощенное в пергидрольной тетке-лейтенанте из ОВИРА. Но было не время заводить споры, и, оставив Илью, продолжающего с дивана обвинять советскую власть, – Рейган, империя зла, запрет евреям на выезд, – Фира заглянула к Леве.
Лева плакал. Шептал: «Мама, что я сделал?.. – И на секунду вздохнул: – Там… задачи…» Виновата «эта подлая страна», внезапно показавшая блестящему ребенку огромную злобную фигу, но никакие «Рейган, империя зла» не имели значения, где Рейган, а где Лева, лежащий ничком на кровати в крошечной комнатке, из которой никогда не выветривался запах коммунальной кухни? Ни одно рациональное объяснение не работало, только мамино тепло, и она так крепко обняла Леву, словно он снова ее домашний толстенький мальчик и ему, как грудное молоко, нужна ее защита. Вот только она не сумела его защитить: предъявляешь миру прекрасное, а мир – раз, и кулаком в лицо… Фира плакала, шептала: «Мальчик мой, прости меня, прости», – просила прощения за то, что родила его, такого талантливого, не в той стране.
Плакала Фира, плакал Лева, но оказалось… потом оказалось, что несчастье может обернуться самым ярким счастьем – эта минута их душевного единения была самым прекрасным, что Фира пережила за всю жизнь.
Ну, и что из всего этого знал Илья?
Илья ничего про Фиру не знал, не понимал. Но разве это так уж необычно? Люди так бесконечно не понимают друг друга, что им следовало бы прекратить все попытки душевного общения, оставив в обиходе вопросы «что ты будешь есть?» или «когда ты придешь?». Разве не может быть так, что женщина доходит до самых опасных глубин отчаяния, лежа рядом со спящим мужем, а муж так никогда об этом и не узнает? При этом он может быть не так красив, как Илья Резник.
Илья выскочил ночью из дома и, заводя свой стоящий у подъезда «Москвич», мысленно выкрикивал до смешного схожие с Фириными слова: «Это предательство!» и «Господи, за что?..», вкладывая в них совершенно иной смысл. Фира про Илью не все понимала, а знала и того меньше.
* * *
Не было более неподходящего времени для Левиного переходного возраста – у Ильи самого был переходный возраст. Фира предполагала, что Лева влюблен – в Алену, конечно, в кого же еще влюбиться такому блестящему мальчику, как не в главную девчонку во дворе? У Левы, конечно, будет первая любовь – чуть позже, а пока что у Ильи первая любовь… В тот вечер Илья впервые заговорил с Мариночкой о Фире.
…Илье было сорок два. Мариночке в точности наоборот, двадцать четыре. Таня не разбиралась в возрасте, по ее мнению, всем, кто старше ее самой, было тридцать, но все остальное она, придумывая свое кино, представила себе довольно точно. Илья, не постаревший, но возмужавший кинематографический красавец, обаятельный плейбой, у которого каждый возраст – лучший, и беленькая, как сахарная вата, Мариночка сразу вцепились друг в друга взглядами, и обоим было понятно, что им предстоит приятная необременительная связь. Тем более Мариночка жила в пяти минутах от Толстовского дома, в однокомнатной квартирке на Пушкинской.
Сначала Мариночка (Илья называл ее Маринка) не особенно понравилась Илье сексуально: одетая она была прелестна, раздетая же оказалась слишком бесплотной, Илья при первом на нее внимательном после секса взгляде ненаходчиво назвал ее про себя «цыпленок за рубль пять». Маринка была с интересной родословной, мама из рода литовских баронов, от этой дворянской литовской крови она и была такая синеватая, как цыпленок. Не все его женщины были похожи на крепкую, жаркую Фиру, но таких бессильно-девчоночьих не было. «О, закрой свои бледные ноги», – процитировал Илья. Не то чтобы он был знатоком поэзии, он не знал, что это моностих, не знал даже, что цитировал Брюсова, сказал просто как смешную фразу и тут же осекся – девочка обидится. Но Маринка засмеялась.
И любовницей Маринка была не лучшей, в постели вела себя как школьница. Их первый секс был очень застенчивый, и как будто второпях, как будто сейчас мама придет с работы, и – вот черт, ей больно! На осторожный вопрос Ильи: «У тебя ведь были мужчины, верно?» Маринка смешно надула щеки и повела глазами, словно окидывая взглядом полчища мужчин в своей крошечной комнате, и Илья успокоился – нет, не девственница. Это хорошо, девственница – это прилипчивая привязанность, лишние проблемы.
«Полчища мужчин» не научили Маринку, что женщина должна делать в постели. Она искренне считала, что постель – очень удобное место для разговоров, и нужно покончить с сексом, уделив ему хотя бы чуть-чуть меньше времени, чем хочет мужчина, и дальше – долго – много – обо всем – разговаривать. «Она мне не нужна», – подумал Илья, выходя из квартирки на Пушкинской. Это было в первой половине сентября.
А в октябре Илья бесстрашно целовал Маринку на всем пути от школы до дома, от Литейного до Пушкинской. И если бы ему предложили вернуться к жизни без нее, сказал бы: «Какого черта, она мне нужна!»
Маринка была ему нужна. Вопрос – зачем.
Во-первых, они смеялись. Маринка была умная, остренькая, с хорошим чувством юмора, а уж Илья шутил так шутил, у него было то, что называется «еврейское остроумие» – мягкий парадоксальный юмор, необычный взгляд на мир, вытаскивающий смешное из обычного. Фира тоже смеялась его шуткам, но через одну и чуть снисходительно, как тренер, знающий, на что способен его подопечный. А Маринка смеялась удивленно, как будто он дарит ей прекрасный подарок.
И во-вторых, они смеялись. Смех, одно из самых мощных сексуальных воздействий, сделал их сексуальные отношения живее. С Фирой у него было все, что только может быть у здоровых, любящих друг друга и секс людей, но это была дорога, по которой они шли вместе. А с Маринкой, застенчивой и упрямой, его впустили в чуть приоткрытую дверь. Маринкино либидо было несильным, или еще не время было ему проснуться, и каждое свидание он продвигался по сантиметру. Но не только он ее учил, и она его научила, что застенчивые уступки и продвижение крошечными шагами доставляют особенное удовольствие.