Матом он при девочках и Ольге Алексеевне никогда не ругался, но какая-нибудь «едрена мать» – запросто, а уж «жопа» и вовсе была его любимым словом на все случаи жизни. Ольге Алексеевне так и не удалось ему объяснить, что это не обычное слово, а грубое.
«А что же мне, «попа» говорить, как пидорасу?» – удивлялся Андрей Петрович. Он в полном соответствии с анекдотом «Что же, жопа есть, а слова нет?» искренне считал, что эта часть тела называется жопа, и даже близнецам, своим нежным цветочкам, на слишком вычурное, по его мнению, украшение мог сказать «ты еще перо в жопу вставь».
Но ведь дело не в словах, тон делает музыку. Раньше, до Алениного ожога, Смирнов никогда не раздражался всерьез, и в самом грозном оре тон был нежным, но теперь все чаще в его крике была не затаенная нежность, а самые обычные раздражение и обида. Не то чтобы Андрей Петрович изменился – как может измениться давно достигший своей конечной формы человек? Но до Алениного ожога было одно, а после ожога совершенно другое. Прежде он был как бы един в двух лицах: на работе жесткий, грубый, для девочек расплывающийся от нежности, а стал для всех одинаковый – один в одном лице.
– Можно накрывать на стол? – спросила Нина.
Она вовсе не была в семье Золушкой. Ольга Алексеевна не допускала никакого неравенства, домашние обязанности были честно поделены на троих девочек, но близнецы постоянно нарушали заведенные правила, а Нина нет. Алена нетерпеливо говорила «сейчас-сейчас», Ариша говорила «потом», и получалось, что из всех троих Нина, по выражению Смирнова, первая доставала руки.
– Сейчас переоденется, и придем… – кивнула Ольга Алексеевна.
У Ольги Алексеевны с русским языком были особые отношения. Ее речь, пусть суховатая, не вполне эмоционально окрашенная, была идеально, по-книжному правильной. Она не пользовалась вульгаризмами, не пользовалась даже пограничными, допускаемыми литературными нормами выражениями и считала «плохими» самые невинные слова, например «морда», – нужно говорить «ударить по лицу», а не «дать по морде». Ну, и конечно, любые слова, обозначающие сексуальные действия и желания, были неприемлемы. В целом ее речь могла бы послужить доказательством суждению поэта, чьи запрещенные стихи Алена хранила в тайном месте под батареей, – суждению о русском языке как о языке описательном, пуританском, ставящем эмоциональный барьер между словами и явлениями. Это было тем более удивительно, что Ольга Алексеевна была человеком решительным и жестким – в действиях, а в языке, напротив, предпочитала завуалированно описать, нежели четко обозначить.
Студенты знают, что у каждого «препа» свой конек, кто-то не любит коротких юбок, кто-то, наоборот, любит, и так далее. У Ольги Алексеевны, доцента кафедры марксизма-ленинизма Технологического института имени Ленсовета, было два конька – даты и грамотная речь. Она гоняла студентов по датам съездов и постановлений и чрезвычайно строго относилась к речи студентов, поправляла, могла даже понизить оценку за речевые недочеты. Студенты обычно дают таким придирчивым преподавателям злые прозвища, и Ольге Алексеевне по справедливости подошло бы любое – «мегера», «карга», «зануда», но у нее прозвищ не было, красивым женщинам прозвищ не дают, а Ольга Алексеевна в свои чуть за сорок была красива и величава, как Царевна-Лебедь.
Ну, а дома звучало «жопа с ручкой», «козлина», «чудила»… бесконечно. В том, что Ольга Алексеевна мирилась с простонародными языковыми привычками и отчасти даже умилялась, наверное, сильней всего проявлялась ее любовь к мужу.
… – Сейчас переоденется, и придем…
…Но как человек с безупречно грамотной, даже излишне правильной лекторской речью может произнести такую странную, несогласованную фразу: «переоденется, и придем»?
Тайная подоплека Нининого удочерения на удивление четко отразилась в домашней речевой стилистике. Нина никак к своим приемным родителям не обращалась, ни «мама»-«папа», ни «тетя»-«дядя», ни по имени, никак. Называть Смирновых тетей и дядей ей не разрешили, мамой и папой не предложили, а подумать о том, чтобы назвать Ольгу Алексеевну и Андрея Петровича мусиком и пусиком, как девочки, мог только умственно отсталый.
Но ведь это что такое, когда никак не называешь – человека, предмет, явление? Некоторые племена никак не называли свое божество – тот, кого нельзя назвать, внушает огромный страх, мистический ужас. А в современном контексте это означает отверженность: человек, никак не называющий своего собеседника, подсознательно не считает себя состоящим с ним в каких-либо отношениях. Получается, у Нины была психологическая травма, которая не снилась и Фрейду.
Но Нина об этом, конечно, не думала, не сожалела, не страдала, просто жила с тем, что есть. В начале своей жизни у Смирновых могла простодушно сказать «где у вас ножницы?» или «у вас красиво», но в ответ встречала напряженный взгляд Ольги Алексеевны. Никто не должен интересоваться Нининым прошлым, она Смирнова, и точка; по глубокому убеждению Ольги Алексеевны, люди будут молчать о том, о чем им велено молчать… Сказать посторонним «у нас дома» Нина могла, хотя всегда ощущала при этом мгновенный внутренний укол, а вот сказать дома «у нас», «наше», «у нас красиво» или «наша машина» – нет. Не выговаривалось.
Нина не говорила «у нас», не обращалась к своим приемным родителям ни на «ты», ни на «вы» и в этой своей тактичности достигла такой лингвистической изощренности, что почти любое содержание могла выразить в безличной форме. «Пить чай?» – спрашивала Нина, кивая в сторону кабинета, – имелось в виду, будет ли Андрей Петрович пить чай. Ольга Алексеевна отвечала ей в той же манере неопределенности: «Сейчас придет». Обоюдные грамматические ухищрения помогали избегать опасных определений, кто кому кто.
…Надо сказать, Ольга Алексеевна блестяще преуспела в своем насилии над действительностью. Когда она запретила девочкам хоть словом упоминать, что Нина приемная, Алена насмешливо поинтересовалась: «А как же люди?..» – «Это неважно», – ответила Ольга Алексеевна. Как историк партии, она знала: пусть думают что угодно, во что велено, в то и будут искренне верить. Самой Нине, конечно, этот запрет «никогда-никому-ни-слова» вышел боком, большим боком, из-за этого она ни с кем близко не дружила. А как дружить? Все знают, что ее удочерили – не родилась же она в семье Смирновых одиннадцатилетней, но в разговоре с ребятами ей невозможно было сказать «мама», «папа», приходилось ловчить, изобретать разные формы и, главное, говорить о том, кто она и откуда, – нельзя. Есть же вещи, о которых не говорят: что люди ходят в туалет или откуда берутся дети. Кто она и откуда – было из того же разряда, из стыдного.
…Девочки вошли в кухню и, встав по обеим сторонам от стула Андрея Петровича, принялись взывать к отцу, как малышки-детсадовки.
– Пусик, почему Ариша?! Я пойду в «Европейскую»! Там девочка из Манчестера!..
– Пу-усик, ну почему всегда Але-ена?..
Алена вытаращила глаза, пихнула Аришу локтем – нет, я!
Андрей Петрович посмотрел в одну точку, куда-то между Аленой и Аришей, и распорядился:
– Доложить по порядку. При чем тут «Европейская», при чем тут девочка из Манчестера… В огороде бузина, а в Киеве дядька…