И спустя пару месяцев после того, как принесла домой трудовую книжку, Ольга Алексеевна сказала:
– Ты должен уйти с работы.
Андрей Петрович искренне, без подвоха поинтересовался, не больна ли она, и объяснил, осторожно и обтекаемо, как больной: нужно поддержать партию в такое трудное время, тех, кто Горбачева не поддержал, сняли…
– Нужно поддержать партию, иначе снимут… Ты как Рабинович, не ожидала от тебя… – отозвалась Ольга Алексеевна с несвойственным ей прежде ехидством. На удивленное «Какой еще Рабинович?» рассказала старый анекдот: – Отвечая на вопрос анкеты, колебались ли вы в проведении линии партии, Рабинович написал «колебался вместе с линией». – И машинально добавила: – Кстати, понятие генеральной линии партии ввел Бухарин на Четырнадцатой партконференции двадцать девятого апреля тысяча девятьсот двадцать пятого года. Если останешься, значит, ты меня предал.
– Олюшонок, – удивленно сказал Андрей Петрович.
– Ты мой муж и должен защищать меня и наши принципы. А если нет, это предательство.
– Да у тебя, матушка, климакс… Климакс-то твои принципы присаливает, подперчивает.
Ольга Алексеевна отшатнулась, как будто он ее ударил, неестественным голосом пробормотала «Андрюшонок, ты о чем, какой климакс?..» и, словно в подтверждение его правоты, пошла красными пятнами.
Вечер покатился дальше, как будто не было этого разговора, ни пафосного «предательства», ни грубоватого «климакса», и спать легли как обычно. А проснулся Андрей Петрович в одиночестве.
В тот же день Ольга Алексеевна переселила мужа из спальни в кабинет. И без объяснений, объявлений, слез и всяческих «как ты мог», всегда имеющих своей тайной целью примирение, прекратила с ним отношения. Не встречала, не разговаривала, не спала с ним в одной постели. Ольга Алексеевна читала в романах, преимущественно иностранных, как одно слово решает, как рушит одно мгновение, находила это надуманным, а уж в жизни оценивала такие вещи однозначно насмешливым «это все книжное». Она и теперь сказала бы то же самое. Не в слове, не в мгновение было дело – она, как мышка, металась, пытаясь найти выход, а он ее предал.
Единственным, что осталось Андрею Петровичу от привычной семейной жизни, была «наваренная кастрюля». Борщ сменял тушеное мясо, и только по этой смене – борщ, мясо с картошкой, с капустой, с рисом, с гречневой кашей – Андрей Петрович ощущал еле слышный пульс своей семейной жизни, прежде такой счастливой. Он не сделал ни одной попытки попросить прощения, объясниться, не обдумывал, что же так непоправимо ее обидело. Настолько не было между ними принято ссориться-мириться, иметь отношения, что он вообще не думал в таких категориях, – просто, следуя ее указаниям, соблюдал новые правила. Спроси его кто-нибудь, что происходит между ним и его женой, – в действительности осмелиться на такое не решилась даже Алена, – он ответил бы, мрачно насупившись, «так, значит, так», что на самом деле лучше всего передавало его растерянность и недоумение.
Спустя несколько месяцев молчаливого соседства Ольга Алексеевна заметила, что с Андреем Петровичем что-то происходит: он был то мрачен, то возбужден, подолгу разговаривал по телефону, запершись в кабинете, похудел-помолодел, какая-то в нем отчаянная решимость проглядывала. Так бывало с ним несколько раз в жизни: перед их свадьбой, и когда девочки родились, и когда ему предлагали новую должность, – возбуждение перед тем, как броситься в новую жизнь. Ольга Алексеевна, конечно, догадалась, что у него кто-то есть. Молодая, моложе ее. Разве бывают пятидесятилетние любовницы?.. Конечно, она молодая, без морщин. Столько раз читала, в кино видела, могла представить, как это больно. Наверное, самое ее сильное чувство было удивление, как это больно.
…Ольга Алексеевна заглянула в гостиную – Андрей Петрович стоял у телевизора в неподвижной позе со странно скрещенными на груди руками, тяжелый затылок, плотная красная шея, вечное ее беспокойство, что с ним случится инсульт, – и они несколько мгновений вдвоем смотрели на танцующих лебедей. Затем Смирнов развернулся, вышел из гостиной и против всех правил направился в спальню, Ольга Алексеевна следовала за ним, как страж, готовая защищать свою территорию, – молча вошли в спальню, молча легли рядом, молча обнялись. Она гладила его по голове, как ребенка, переливая в него свое тепло, пальцы на секунду замерли, ощутив на лысом затылке незнакомую неровность, затем снова принялись гладить, настойчиво разглаживая, заново узнавая. Они так и не произнесли ни слова, но Ольга Алексеевна поняла – у него есть тайна, не женщина, женщины никакой нет и не было, а тайна есть… Лежали, обнявшись, молча, соединились, нежно, как никогда, впервые за долгую жизнь не играя в привычную игру – он наступает, она уступает. Когда все закончилось, он не отодвинулся, остался в ней, и тогда она заплакала, и он заплакал.
…Уходя из дома, Андрей Петрович сказал:
– Ты не волнуйся. Я как все. Если победят путчисты, меня в момент снимут, как всех, кто проводил линию Горбачева. Если победят демократы… Есть информация, что тогда партию распустят. Тогда коммунистам и кагэбэшникам запретят работать на должностях.
– … Получается, тебя так и так снимут?.. Ну и хорошо, ну и снимут, ну и будем на даче жить… купим дачу и будем жить… Ах, нет, не купим, деньги-то на книжке пропали, денег-то у нас нет, – по-старушечьи забормотала Ольга Алексеевна.
– Нет так нет, и черт с ними…
Смирнов не выглядел как человек, готовый к даче, скорее как человек, который в своем прекрасном мужском возрасте держит жизнь за хвост и не собирается ослаблять хватку.
– Алену – домой, за Аришей с ребенком – машину, – распорядился Андрей Петрович. – Из дома не выходить. Девочек не выпускать. Ждать моих указаний.
Всю ночь Смирнов звонил домой, сообщал новости.
– Олюшонок! Девочки где? Нина? Хорошо. Толстун спит? Хорошо. Есть информация, что войска берут город в кольцо. Ленинградская военно-морская база пока держит нейтралитет.
– Олюшонок? Все дома? Сейчас три часа ночи, почему ты не спишь? Ждешь моего звонка? Хорошо. К Гатчине приближается колонна танков и бронетранспортеров. Сто пятьдесят машин. Обещают не вводить танки в город. Спи. Я сказал – ложись спать. Я позвоню через час.
– Олюшонок, не волнуйся. Пока нет ясности. В четыре тридцать утра на посту ГАИ у платформы «Аэропорт» видели танки, идущие к городу. Пока все.
…Смирнов положил трубку. Бедная Оля… Денег у нее на книжке нет. Что скажет, когда узнает, что ее муж – тайный банкир? Да у него самого, когда думает об их с Ником банке, мороз по жопе идет! Подкуп чиновников при приобретении производственных мощностей – это самое невинное из всего, что там творится. Ник в Ригу ездил, посмотреть на первый в стране обменный пункт, на площади у вокзала. Хочет первым открыть у нас сеть обменных пунктов… Тут Ник перебирает, не может такого быть, что у нас разрешат валюту продавать-покупать. Ему нужно молиться, чтобы путч провалился. В суете и неразберихе, когда все начнут озверело хватать, что плохо лежит, – уж он-то знает, как плохо все лежит – они с Ником выживут… Вот бы залезть в голову к каждому отдающему сейчас указания здесь, в Ленсовете… Он, коммунист, защищает законную власть, демократы защищают демократию, граждане защищают их, строят баррикады, на подступах к Исаакиевской, перегораживают ящиками переулок Гривцова. …Граждане снаружи… Интересно, у каждого, кто внутри, есть тайна, свой интерес, экономический или политический, свой? Да уж, конечно, не у него одного. С того дня, как взял деньги цеховиков, воровские деньги, ждал – будут угрозы, шантаж. В восемьдесят восьмом был принят закон «О кооперации», по которому можно было легализовать подпольные производства, получив для них статус кооперативов. Цеховики, те, кто на свободе, превратились в кооператоров, а те, кто сидел, продолжали отбывать срок. Ник сидел. …Но чего боишься, как раз выходит другое. Ник вернулся из заключения этой весной, не забрал свое, что хранилось в Комарово, а уже через месяц сказал: «Открываем банк, я учредитель, ты в доле, деньги мои, твои связи». Ни угроз, ни шантажа не было, было деловое предложение, на которое он ответил: «Сейчас, жопу наскипидарю и побегу…» – и согласился.