Смирнов говорил спокойно, размеренно, сказал, что хотел, поставил точку и ткнул в грудь «артисту» батоном, как будто направил на него автомат.
– Не стреляй, – улыбнулся «артист» и нарочито шпионским, интимным шепотом: – Андрюша, батон не заряжен?.. Ладно, не злись, я понял, ты будешь защищать свой дом батоном до последней капли крови.
Внимательный наблюдатель сказал бы, что в этой сцене было что-то неорганичное.
…Щербаков переулок, вдоль боковой фасадной линии Толстовского дома соединяющий Фонтанку и улицу Рубинштейна, не самое странное среди странных питерских мест, но все же странное. Всего пять минут до Аничкова моста, до Невского проспекта, а на Щербаке тишина, ни потока машин, ни толпы прохожих, и если бы не возможность из каждой точки переулка полюбоваться знаменитым сочетанием воды и камня, то будто провинция, не Ленинград. Смирнов, кстати, никогда не говорил «на Щербаке», он, хоть и ленинградский начальник, был все же не ленинградский человек, и эта домашняя легкость, этот свойский жаргончик ему не давались. А вот дочери его уже были ленинградские девушки из Толстовского дома и, как настоящие ленинградские люди, весь парадный город вокруг себя одомашнили, говорили – встретимся на Ватрушке, или в Катькином саду, или у Казани, или на Климате, или на Щербаке. И в крошечном садике на Щербаке тихо, безлюдно, но – помойка. Рядом с крошечным садиком помойка, то есть все же есть человеческое мельтешение.
Так вот, если бы внимательный наблюдатель пошел выносить мусор на помойку, он сказал бы, что эти двое мужчин, Смирнов и его давний знакомый, выглядели как играющие в разных пьесах актеры, по ошибке оказавшиеся на одной сцене. Смирнов, в костюме и рубашке с галстуком, – он много лет не выходил из дома одетый иначе, большой сильный мужик, начальник, командир жизни, стоял в угрожающей позе, и даже этот глупый батон за 22 копейки, который он держал как автомат, не смешил, а прибавлял страха – как даст по башке, так уедешь на горшке… И тот, второй, непринужденно улыбающийся, одетый с несоветским изяществом, интеллигентного вида, к нему никак не могли относиться ни «сука», ни «падла», ни «я тебя посажу». Смирнов сказал «артист, тварь», и действительно, что-то в нем было театральное, он будто ожидал аплодисментов за свое эффектное появление.
Но реакция у «артиста» была хорошая, много лучше, чем у Смирнова, он был готов, несмотря на плохого партнера, играть свою роль как было задумано и, очевидно, не раз мысленно отрепетировано.
– Андрюша, ты хоть из приличия скажи: «Ник, я изумлен, я много лет считал тебя мертвым…»
Смирнов усмехнулся, не щедро, шевельнув уголком рта:
– Кулаков Николай Сергеевич, сорок второго года рождения, в шестьдесят шестом осужден за валютные операции по восемьдесят восьмой статье Уголовного кодекса, приговорен к высшей мере наказания. Высшая мера заменена сроком шестнадцать лет. Вышел по амнистии в семьдесят восьмом.
Это было открытие счета – «я знаю все, что мне нужно», один-ноль в пользу Смирнова. В глазах Ника мелькнула растерянность – ты знал…
Один-ноль.
– Я, собственно говоря, не за этим.
– Вспомнил про дочку, здрасьте! Хрена тебе, а не дочку.
Два-ноль!.. О дочке еще и слова не сказано, а Смирнов уже сказал – хрена тебе, а не дочку.
Два-ноль!..
Не странно ли – одному из первых руководителей города, хозяину Петроградки разговаривать с бывшим зэком, всю свою силищу обрушивать на осужденного валютчика, бархатно прошелестевшего ему совсем не из его жизни слово «расстреляли»?.. Теперь понятно, почему Смирнов не мог просто пройти мимо него, как мимо кучи мусора, – а чтобы счет в нашу пользу!
Смирнов был доволен собой: победил и не сорвался, не плюнул в ненавистное лицо, не убил. Черт дернул Катьку, такую красивую, умную, студентку, связаться с этим… Одно имя чего стоит – Ник!.. Американец, засунул в жопу палец! Сам себя так назвал, а от рождения Николай – как все люди. Николай Сергеевич, тезка Хрущева по отцу. Вот Хрущев и впаял своему тезке по полной!..
– Ты говорил: «Ты, коммунист, дома колбасу с газеты трескаешь, а я икрой в ресторанах завтракаю». Ну что, назавтракался в лагерях-то?..
– Ты, Андрюша, в лагере пропал бы, а у меня и там были икра, вино и женская ласка. Кто умеет жить, тот везде умеет, а мне присуще умение жить.
Смирнов хмыкнул – опять началось их противостояние, как будто и не прошли годы, как будто они опять молодые. …Противостояние между ними возникло с первой минуты, как Катька привела его в дом, похожее на злобное тупое противостояние между городскими и деревенскими на танцах, стенка на стенку, – вроде бы беспричинное, но в действительности очень глубоко причинное!.. Одни деревенские, другие городские – вот причина. Идеалы у них были разные. Ник все иностранное обожал, социалистический строй ненавидел, а он не мог ему как следует по-партийному врезать, был рядом с ним как немой и от своей немоты еще больше злился, прямо-таки рычал от злости. Ник к нему относился как будто он не человек, а одноклеточное. Говорил: «Мы с тобой культурно перпендикулярные, ты с ножа ешь, а я Гомера в подлиннике читаю…» Ну, он, конечно, по сравнению с ним был не слишком образованный, неполные три курса техникума и партучеба, а Ник из приличной семьи, кандидат экономических наук. …Был кандидат наук, а стал зэк. Но надо отдать ему справедливость, не похож на зэка, не осталось на нем следов тюрьмы, похож на доцента из института… на прежнего Ника.
– … Андрюша, ты думаешь, что я мог бы раньше о ней вспомнить?.. Но ты не представляешь, что такое выйти через двенадцать лет… Жизнь вокруг другая, все связи потеряны. Нужно было понять, что делать, найти свое место… Ты думаешь – зачем мне дочка, которую я один раз видел младенцем?.. Но, Андрюша, я постарел. Других детей у меня нет, насколько мне известно. Вот я и написал записку…
– Записку? Написал? Мог бы просто к ней на улице подойти, так нет! Тебе так не интересно. Тебе, сука, интересно из всего кино сделать.
– Андрюша, ты медведеешь, не медведей, Андрюша…
Странное «медведеешь» было из молодости, «Андрюша, ты медведеешь» говорили ему Ольга Алексеевна и ее сестра, так и не ставшая Екатериной Алексеевной, – Катя. Молодая Ольга Алексеевна в нежные минуты называла его «медведище ты мой» – в мгновения сексуального волнения он, такой большой, с малоподвижным лицом с крупными чертами, вдруг становился трогательно-зависимым от нее, беззащитным, как цирковой медведь на поводке. Это было интимное – «медведь ты мой». Но когда две нежно привязанные друг к другу сестры живут вместе, одна замужем, а другая рядом с любовью, то атмосфера медового месяца, любви, кокетства невольно становится общей, обе сестры – без всякой, конечно, двусмысленной окраски, считали, что он отчасти их общий мужчина. Когда Смирнов начинал злиться, Ольга Алексеевна предупреждающим тоном говорила: «Андрюша, ты медведеешь», и Катя вслед за ней нежно повторяла: «Андрюша, ты медведеешь, не медведей, Андрюша».
…Вон он что вспомнил…
– … Я подумал, что…